Наталья боярская дочь читать краткое. Николай карамзиннаталья, боярская дочь

Кто из нас не любит тех времен, когда русские были русскими, когда они в собственное свое платье наряжались, ходили своею походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком и по своему сердцу, то есть говорили, как думали? По крайней мере я люблю сии времена; люблю на быстрых крыльях воображения летать в их отдаленную мрачность, под сению давно истлевших вязов искать брадатых моих предков, беседовать с ними о приключениях древности, о характере славного народа русского и с нежностию целовать ручки у моих прабабушек, которые не могут насмотреться на своего почтительного правнука, но могут наговориться со мною, надивиться моему разуму, потому что я, рассуждая с ними о старых и новых модах, всегда отдаю преимущество их подкапкам, и шубейкам перед нынешними bonnets a la… и всеми галло-албионскими нарядами блистающими на московских красавицах в конце осьмого-надесять века. Таким образом (конечно, понятным для всех читателей), старая Русь известна мне более, нежели многим из моих сограждан, и если угрюмая Парка еще несколько лет не перережет жизненной моей нити, то наконец не найду я и места в голове своей для всех анекдотов и повестей, рассказываемых мне жителями прошедших столетий. Чтобы облегчить немного груз моей памяти, намерен я сообщить любезным читателям одну быль или историю, слышанную мною в области теней, в царстве воображения, от бабушки моего дедушки, которая в свое время почиталась весьма красноречивою и почти всякий вечер сказывала сказки царице NN. Только страшусь обезобразить повесть ее; боюсь, чтобы старушка не примчалась на облаке с того света и не наказала меня клюкою своею за худое риторство… Ах нет! Прости безрассудность мою, великодушная тень, – ты неудобна к такому делу! В самой земной жизни своей была ты смирна и незлобна, как юная овечка; рука твоя не умертвила здесь ни комара, ни мушки, и бабочка всегда покойно отдыхала на носу твоем: итак, возможно ли, чтобы теперь, когда ты плаваешь в море неописанного блаженства и дышишь чистейшим эфиром неба, – возможно ли, чтобы рука твоя поднялась на твоего покорного праправнука? Нет! Ты дозволишь ему беспрепятственно упражняться в похвальном ремесле марать бумагу, взводить небылицы на живых и мертвых, испытывать терпение своих читателей, и наконец, подобно вечно зевающему богу Морфею, низвергать их на мягкие диваны и погружать в глубокий сон… Ах! В самую сию минуту вижу необыкновенный свет в темном моем коридоре, вижу огненные круги, которые вертятся с блеском и с треском и, наконец, – о чудо! – являют мне твой образ, образ неописанной красоты, неописанного величества! Очи твои сияют, как солнцы; уста твои алеют, как заря утренняя, как вершины снежных гор при восходе дневного светила, – ты улыбаешься, как юное творение в первый день бытия своего улыбалось, и в восторге слышу я сладко-гремящие слова твои: «Продолжай, любезный мой праправнук!» Так, я буду продолжать, буду; и, вооружась пером, мужественно начертаю историю Натальи, боярской дочери. – Но прежде должно мне отдохнуть; восторг, в который привело меня явление прапрабабушки, утомил душевные мои силы. На несколько минут кладу перо – и сии написанные строки да будут вступлением, или предисловием!

В престольном граде славного русского царства, в Москве белокаменной, жил боярин Матвей Андреев, человек богатый, умный, верный слуга царский и, по обычаю русских, великий хлебосол. Он владел многими поместьями и был не обидчиком, а покровителем и заступником своих бедных соседей, – чему в наши просвещенные времена, может быть, не всякий поверит, но что в старину совсем не почиталось редкостию. Царь называл его правым глазом своим, и правый глаз никогда царя не обманывал. Когда ему надлежало разбирать важную тяжбу, он призывал к себе в помощь боярина Матвея, и боярин Матвей, кладя чистую руку на чистое сердце, говорил: «Сей прав (не по такому-то указу, состоявшемуся в таком-то году, но) по моей совести; сей виноват по моей совести» – и совесть его была всегда согласна с правдою и с совестию царскою. Дело решилось без замедления: правый подымал на небо слезящее око благодарности, указывая рукою на доброго государя и доброго боярина, а виноватый бежал в густые леса сокрыть стыд свой от человеков.

Еще не можем мы умолчать об одном похвальном обыкновении боярина Матвея, обыкновении, которое достойно подражания во всяком веке и во всяком царстве, а именно, в каждый дванадесятый праздник поставлялись длинные столы в его горницах, чистыми скатертьми накрытые, и боярин, сидя на лавке подле высоких ворот своих, звал к себе обедать всех мимоходящих бедных людей, сколько их могло поместиться в жилище боярском; потом, собрав полное число, возвращался в дом и, указав место каждому гостю, садился сам между ими. Тут в одну минуту являлись на столах чаши и блюда, и ароматический пар горячего кушанья, как белое тонкое облако, вился над головами обедающих. Между тем хозяин ласково беседовал с гостями, узнавал их нужды, подавал им хорошие советы, предлагал свои услуги и наконец веселился с ними, как с друзьями. Так в древние патриархальные времена, когда век человеческий был не столь краток, почтенными сединами украшенный старец насыщался земными благами со многочисленным своим семейством – смотрел вокруг себя и, видя на всяком лице, во всяком взоре живое изображение любви и радости, восхищался в душе своей. – После обеда все неимущие братья, наполнив вином свои чарки, восклицали в один голос: «Добрый, добрый боярин и отец наш! Мы пьем за твое здоровье! Сколько капель в наших чарках, столько лет живи благополучно!» Они пили, и благодарные слезы их капали на белую скатерть.


Карамзин Н М

Наталья, боярская дочь

Николай Михайлович Карамзин

Наталья, боярская дочь

Кто из нас не любит тех времен, когда русские были русскими, когда они в собственное свое платье наряжались, ходили своего походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком и по своему сердцу, то есть говорили, как думали? По крайней мере, я люблю сии времена; влюблю на быстрых крыльях воображения летать в их отдаленную мрачность, под сению давно истлевших вязов искать брадатых моих предков, беседовать с ними о приключениях древности, о характере славного народа русского и с нежностью целовать ручки у моих прабабушек, которые не могут насмотреться на своего почтительного правнука, не могут наговориться со мною, надивиться моему разуму, потому что я, рассуждая с ними о старых и новых модах, всегда отдаю преимущество их подкапкам* и шубейкам перед нынешними bonnets a la... и всеми галло-албионскими* нарядами, блистающими на московских красавицах в конце осьмого-надесять* века. Таким образом (конечно, понятным для всех читателей), старая Русь известна мне более, нежели многим из моих сограждан, и если угрюмая Парка* еще несколько лет не перережет жизненной моей нити, то наконец не найду я и места в голове своей для всех анекдотов и повестей, рассказываемых мне жителями прошедших столетий. Чтобы облегчить немного груз моей памяти, намерен я сообщить любезным читателям одну быль или историю, слышанную мною в области теней, в царстве воображения, от бабушки моего дедушки, которая в свое время почиталась весьма красноречивою и почти всякий вечер сказывала сказки царице NN. Только страшусь обезобразить повесть ее; боюсь, чтобы старушка не примчалась на облаке с того света и не наказала меня клюкою своею за худое риторство...* Ах нет! Прости безрассудность мою, великодушная тень, - ты неудобна*, к такому делу! В самой земной жизни своей была ты смирна и незлобна, как юная овечка; рука твоя не умертвила здесь ни комара, ни мушки, и бабочка всегда покойно отдыхала на носу твоем: итак, возможно ли, чтобы теперь, когда ты плаваешь в море неописанного блаженства и дышишь чистейшим эфиром неба, возможно ли, чтобы рука твоя поднялась на твоего покорного праправнука? Нет! Ты дозволишь ему беспрепятственно упражняться в похвальном ремесле марать бумагу, взводить небылицы на живых и мертвых, испытывать терпение своих читателей и, наконец, подобно вечно зевающему богу Морфею*, низвергать их на мягкие диваны и погружать в глубокий сон... Ах! В самую сию минуту вижу необыкновенный свет в темном моем коридоре, вижу огненные круги, которые вертятся с блеском и с треском и, наконец, -о чудо! - являют мне твой образ, образ неописанной красоты, неописанного величества! Очи твои сияют, как солнцы; уста твои алеют, как заря утренняя, как вершины снежных гор при восходе дневного светила, - ты улыбаешься, как юное творение в первый день бытия своего улыбалось, и в восторге слышу я сладко-гремящие слова твои: "Продолжай, любезный мой праправнук!" Так, я буду продолжать, буду; и, вооружась пером, мужественно начертаю историю Натальи, боярской дочери. Но прежде должно мне отдохнуть; восторг, в который привело меня явление прапрабабушки, утомил душевные мои силы. На несколько минут кладу перо - и сии написанные строки да будут вступлением, или предисловием. В престольном граде славного русского царства, в Москве белокаменной, жил боярин Матвей Андреев, человек богатый, умный, верный слуга царский и, по обычаю русских, великий хлебосол. Он владел многими поместьями и был не обидчиком, а покровителем и заступником своих бедных соседей, чему в наши просвещенные времена, может быть, не всякий поверит, но что в старину совсем не почиталось редкостию. Царь называл его правым глазом своим, и правый глаз никогда царя не обманывал. Когда ему надлежало разбирать важную тяжбу, он призывал к себе в помощь боярина Матвея, и боярин Матвей, кладя чистую руку на чистое сердце, говорил: "Сей прав (не по такому-то указу, состоявшемуся в таком-то году, но) по моей совести; сей виноват по моей совести" - и совесть его была всегда согласна с правдою и с совестью царскою. Дело решалось без замедления: правый подымал на небо слезящее око благодарности, указывая рукою на доброго государя и доброго боярина, а виноватый бежал в густые леса сокрыть стыд свой от человеков.

Еще не можем мы умолчать об одном похвальном обыкновении боярина Матвея, обыкновении, которое достойно подражания во всяком веке и во всяком царстве, я именно, в каждый дванадесятый праздник* поставлялись длинные столы в его горницах, чистыми скатертьми накрытые, и боярин, сидя на лавке подле высоких ворот своих, звал к себе обедать всех мимоходящих бедных [В истине сего уверял меня не один старый человек. (Примеч. автора.)] людей, сколько их могло поместиться в жилище боярском; потом, собрав полное число, возвращался в дом и, указав место каждому гостю, садился сам между ними. Тут в одну минуту являлись на столах чаши и блюда, и ароматический пар горячего кушанья, как белое тонкое облако, вился над головами обедающих. Между тем хозяин ласково беседовал с гостями, узнавал их нужды, подавал им хорошие советы, предлагал свои услуги и наконец веселился с ними, как с друзьями. Так в древние патриархальные времена, когда век человеческий был не столь краток, почтенными сединами украшенный старец насыщался земными благами со многочисленным своим семейством - смотрел вокруг себя и, видя на всяком лице, во всяком взоре живое изображение любви и радости, восхищался в душе своей. После обеда все неимущие братья, наполнив вином свои чарки, восклицали в один голос: "Добрый, добрый боярин и отец наш! Мы пьем за твое здоровье! Сколько капель в наших чарках, столько лет живи благополучно!" Они пили, и благодарные слезы их капали на белую скатерть.

Таков был боярин Матвей, верный слуга царский, верный друг человечества. Уже минуло ему шестьдесят лет, уже кровь медленнее обращалась в жилах его, уже тихое трепетание сердца возвещало наступление жизненного вечера и приближение ночи - но доброму ли бояться сего густого непроницаемого мрака, в котором теряются дни человеческие? Ему ли страшиться его тенистого пути, когда с ним доброе сердце его, когда с ним добрые дела его? Он идет вперед бестрепетно, наслаждается последними лучами заходящего светила, обращает покойный взор на прошедшее и с радостным хотя темным, но не менее того радостным предчувствием заносит ногу в оную неизвестность. Любовь народная, милость царская были наградою добродетелей старого боярина; но венцом его счастия и радостей была любезная Наталья, единственная дочь его. Уже давно оплакал он мать ее, которая заснула вечным сном в его объятиях, но кипарисы супружеской любви* покрылись цветами любви родительской - в юной Наталье увидел он новый образ умершей, и вместо горьких слез печали воссияли в глазах его сладкие слезы нежности. Много цветов в поле, в рощах и на лугах зеленых, но нет подобного розе; роза всех прекраснее; много было красавиц в Москве белокаменной, ибо царство русское искони почиталось жилищем красоты и приятностей, но никакая красавица не могла сравняться с Натальею - Наталья была всех прелестнее. Пусть читатель вообразит себе белизну итальянского мрамора и кавказского снега: он все еще не вообразит белизны лица ее - и, представя себе цвет зефировой любовницы*, все еще не будет иметь совершенного понятия об алости щек Натальиных. Я боюсь продолжать сравнение, чтобы не наскучить читателю повторением известного, ибо в наше роскошное время весьма истощился магазин* пиитических* уподоблений красоты и не один писатель с досады кусает перо свое, ища и не находя новых. Довольно знать и того, что самые богомольные старики, видя боярскую дочь у обедни, забывали класть земные поклоны, и самые пристрастные матери отдавали ей преимущество перед своими дочерями. Сократ* говорил, что красота телесная бывает всегда изображением душевной. Нам должно поверить Сократу, ибо он был, во-первых, искусным ваятелем (следственно, знал принадлежности красоты телесной), а во-вторых, мудрецом или любителем мудрости (следственно, знал хорошо красоту душевную). По крайней мере наша прелестная Наталья имела, прелестную душу, была нежна, как горлица, невинна, как агнец, мила, как май месяц: одним словом, имела все свойства благовоспитанной девушки, хотя русские не читали тогда ни Локка* "О воспитании", ни Руссова "Эмиля"* - во-первых, для того, что сих авторов еще и на свете не было, а во-вторых, и потому, что худо знали грамоте, - не читали и воспитывали детей своих, как натура воспитывает травки и цветочки, то есть поили и кормили их, оставляя все прочее на произвол судьбы, но, сия судьба была к ним милостива и за доверенность, которую имели они к ее всемогуществу, награждала их почти всегда добрыми детьми, утешением и подпорою их старых дней.

/ / «Наталья, боярская дочь»

Начинается произведениями ностальгическими воспоминаниями автора о давних временах, когда русский человек был по настоящему русским, носил традиционные наряды, занимался любимыми делами, чтил дедовские традиции, не подбирал слов, чтобы высказать свои мысли, а говорил прямо только то, что думал. Эти мысли Карамзин Н.М. заключил в образе рассказчика. И вот в один из дней, чтобы возродить давние традиции рассказчик повествует нам об одной истории, которую услышал от своей прапрабабки.

Очень давно, в Москве жил не тужил один знатный боярин. Звали его Матвей Андреев. Он был приближенным к царю, был его помощником. Матвей Андреев слыл добрым и щедрым человеком, за что его любили простые люди. Было боярину около шестидесяти лет. Его любимая супруга давно уже умерла и жил он со своей дочерью Натальей и старой нянькой, прислугой его умершей супруги.

Наталья была очень красивой девушкой. Она была словно весенний цветок. Каждый день Наталья посещала обедню в церкви, после - рукодельничала, а вечерами встречалась с подружками. Так и жила боярская дочка - не зная бед и забот.

Когда Наталье исполнилось семнадцать лет, ее сердце наполнилось не объяснимым чувством. Она, наблюдая за живыми существами вокруг, также ощутила потребность найти себе пару, любить и быть любимой. Это желание было не понятно девушке, Наталья стала грустна и задумчива.

В один из зимних дней, придя к церкви, девушка приметила парня. Он был одет в голубой кафтан с золотистыми пуговицами. Что-то внутри Наталье подсказало ей: «Это он!».

Следующие три дня молодой человек не приходил к церкви, а на четвертый появился снова.

Некоторое время юноша провожал Наталью к ее дому. Практически всю дорогу они постоянно молчали. Позже, юноша сам пришел к дому боярской дочки и попросил у няни разрешение встретиться с Натальей. Няня, конечно же, разрешила им увидеться.

В разговоре с Натальей, молодой человек сказал, что его зовут Алексей, что он влюблен в девушку и хочет на ней жениться. Только сделать это Алексей просит тайно, ведь опасается, что отец Натальи будет против такого брака. А уже после венчания он придет к Матвею Андрееву с повинной.

В тот же вечер, Алексей и Наталья сбежали из дома. Они приехали к ветхой церкви, где и были обвенчаны. После венчания молодые поселились в лесной чаще в старой избе. С ними поехала и няня Натальи.

Позже Алексей рассказал Наталье, что является сыном оклеветанного боярина Любославского. Что как-то давно, бояре решили совершить заговор против царя, но его отец не был замешан в нем. По лживому доносу был заключен в темницу. Позже ему удалось бежать. Его отец умер вдали от Москвы. После смерти отца, Алексей решает найти правду и восстановить честь семьи. Именно по этой причине он не решился просить руки Натальи у ее отца.

В это время отец Натальи, обнаружив пропажу, начинает ее искать. Но поиски были безуспешными. Алексей и Наталья продолжают жить в лесной избушке до лета. Все это время Наталья не забывает про отца. Один верный человек привозит ей вести про отца.

В один из дней молодые узнали, что началась русско-литовская война. Алексей понимает, что именно в бою он сможет обелить честь своей семьи. Не думая ни минуты, он идет на войну. Наталья тоже решает отправиться с мужем. Переодевшись в мужское платье, девушка представляется младшим братом Алексея.

Та война закончилась победой русского войска. А Алексей с Натальей проявили большую храбрость, сражаясь с врагами. За эти заслуги царь, уже зная о лживом доносе на отца Алексея, прощает его и делает своим приближенным. А боярин Матвей Андреев прощает Наталье самоуправство.

После этого молодые венчаются вновь и живут в Москве.

Через много веков, на месте старой церкви, где впервые были обвенчаны Алексей и Наталья, рассказчик нашел могилу с именами супругов Любославских.

Кто из нас не любит тех времен, когда русские были русскими, когда они в собственное свое платье наряжались, ходили своею походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком и по своему сердцу, то есть говорили, как думали? По крайней мере я люблю сии времена; люблю на быстрых крыльях воображения летать в их отдаленную мрачность, под сению давно истлевших вязов искать брадатых моих предков, беседовать с ними о приключениях древности, о характере славного народа русского и с нежностию целовать ручки у моих прабабушек, которые не могут насмотреться на своего почтительного правнука, но могут наговориться со мною, надивиться моему разуму, потому что я, рассуждая с ними о старых и новых модах, всегда отдаю преимущество их подкапкам, и шубейкам перед нынешними bonnets a la… и всеми галло-албионскими нарядами блистающими на московских красавицах в конце осьмого-надесять века. Таким образом (конечно, понятным для всех читателей), старая Русь известна мне более, нежели многим из моих сограждан, и если угрюмая Парка еще несколько лет не перережет жизненной моей нити, то наконец не найду я и места в голове своей для всех анекдотов и повестей, рассказываемых мне жителями прошедших столетий. Чтобы облегчить немного груз моей памяти, намерен я сообщить любезным читателям одну быль или историю, слышанную мною в области теней, в царстве воображения, от бабушки моего дедушки, которая в свое время почиталась весьма красноречивою и почти всякий вечер сказывала сказки царице NN. Только страшусь обезобразить повесть ее; боюсь, чтобы старушка не примчалась на облаке с того света и не наказала меня клюкою своею за худое риторство… Ах нет! Прости безрассудность мою, великодушная тень, – ты неудобна к такому делу! В самой земной жизни своей была ты смирна и незлобна, как юная овечка; рука твоя не умертвила здесь ни комара, ни мушки, и бабочка всегда покойно отдыхала на носу твоем: итак, возможно ли, чтобы теперь, когда ты плаваешь в море неописанного блаженства и дышишь чистейшим эфиром неба, – возможно ли, чтобы рука твоя поднялась на твоего покорного праправнука? Нет! Ты дозволишь ему беспрепятственно упражняться в похвальном ремесле марать бумагу, взводить небылицы на живых и мертвых, испытывать терпение своих читателей, и наконец, подобно вечно зевающему богу Морфею, низвергать их на мягкие диваны и погружать в глубокий сон… Ах! В самую сию минуту вижу необыкновенный свет в темном моем коридоре, вижу огненные круги, которые вертятся с блеском и с треском и, наконец, – о чудо! – являют мне твой образ, образ неописанной красоты, неописанного величества! Очи твои сияют, как солнцы; уста твои алеют, как заря утренняя, как вершины снежных гор при восходе дневного светила, – ты улыбаешься, как юное творение в первый день бытия своего улыбалось, и в восторге слышу я сладко-гремящие слова твои: «Продолжай, любезный мой праправнук!» Так, я буду продолжать, буду; и, вооружась пером, мужественно начертаю историю Натальи, боярской дочери. – Но прежде должно мне отдохнуть; восторг, в который привело меня явление прапрабабушки, утомил душевные мои силы. На несколько минут кладу перо – и сии написанные строки да будут вступлением, или предисловием!

В престольном граде славного русского царства, в Москве белокаменной, жил боярин Матвей Андреев, человек богатый, умный, верный слуга царский и, по обычаю русских, великий хлебосол. Он владел многими поместьями и был не обидчиком, а покровителем и заступником своих бедных соседей, – чему в наши просвещенные времена, может быть, не всякий поверит, но что в старину совсем не почиталось редкостию. Царь называл его правым глазом своим, и правый глаз никогда царя не обманывал. Когда ему надлежало разбирать важную тяжбу, он призывал к себе в помощь боярина Матвея, и боярин Матвей, кладя чистую руку на чистое сердце, говорил: «Сей прав (не по такому-то указу, состоявшемуся в таком-то году, но) по моей совести; сей виноват по моей совести» – и совесть его была всегда согласна с правдою и с совестию царскою. Дело решилось без замедления: правый подымал на небо слезящее око благодарности, указывая рукою на доброго государя и доброго боярина, а виноватый бежал в густые леса сокрыть стыд свой от человеков.

Еще не можем мы умолчать об одном похвальном обыкновении боярина Матвея, обыкновении, которое достойно подражания во всяком веке и во всяком царстве, а именно, в каждый дванадесятый праздник поставлялись длинные столы в его горницах, чистыми скатертьми накрытые, и боярин, сидя на лавке подле высоких ворот своих, звал к себе обедать всех мимоходящих бедных людей, сколько их могло поместиться в жилище боярском; потом, собрав полное число, возвращался в дом и, указав место каждому гостю, садился сам между ими. Тут в одну минуту являлись на столах чаши и блюда, и ароматический пар горячего кушанья, как белое тонкое облако, вился над головами обедающих. Между тем хозяин ласково беседовал с гостями, узнавал их нужды, подавал им хорошие советы, предлагал свои услуги и наконец веселился с ними, как с друзьями. Так в древние патриархальные времена, когда век человеческий был не столь краток, почтенными сединами украшенный старец насыщался земными благами со многочисленным своим семейством – смотрел вокруг себя и, видя на всяком лице, во всяком взоре живое изображение любви и радости, восхищался в душе своей. – После обеда все неимущие братья, наполнив вином свои чарки, восклицали в один голос: «Добрый, добрый боярин и отец наш! Мы пьем за твое здоровье! Сколько капель в наших чарках, столько лет живи благополучно!» Они пили, и благодарные слезы их капали на белую скатерть.

Таков был боярин Матвей, верный слуга царский, верный друг человечества. Уже минуло ему шестьдесят лет, уже кровь медленнее обращалась в жилах его, уже тихое трепетание сердца возвещало наступление жизненного вечера и приближение ночи – но доброму ли бояться сего густого, непроницаемого мрака, в котором теряются дни человеческие? Ему ли страшиться его тенистого пути, когда с ним доброе сердце его, когда с ним добрые дела его? Он идет вперед бестрепетно, наслаждается последними лучами заходящего светила, обращает покойный взор на прошедшее и с радостным – хотя темным, но не менее того радостным предчувствием заносит ногу в оную неизвестность. – Любовь народная, милость царская были наградою добродетелен старого боярина; но венцом его счастия и радостей была любезная Наталья, единственная дочь его. Уже давно оплакал он мать ее, которая заснула вечным сном в его объятиях, но кипарисы супружеской любви покрылись цветами любви родительской – в юной Наталье увидел он новый образ умершей, и, вместо горьких слез печали, воссияли в глазах его сладкие слезы нежности. Много цветов в поле, в рощах и на лугах зеленых, но нет подобного розе; роза всех прекраснее; много было красавиц в Москве белокаменной, ибо царство русское искони почиталось жилищем красоты и приятностей, но никакая красавица не могла сравняться с Натальею – Наталья была всех прелестнее. Пусть читатель вообразит себе белизну италиянского мрамора и кавказского снега: он все еще не вообразит белизны лица ее – и, представя себе цвет зефировой любовницы, все еще не будет иметь совершенного понятия об алости щек Натальиных. Я боюсь продолжать сравнение, чтобы не наскучить читателю повторением известного, ибо в наше роскошное время весьма истощился магазин пиитических уподоблений красоты, и не один писатель с досады кусает перо свое, ища и не находя новых. Довольно знать и того, что самые богомольные старики, видя боярскую дочь у обедни, забывали класть земные поклоны, и самые пристрастные матери отдавали ей преимущество перед своими дочерями. Сократ говорил, что красота телесная бывает всегда изображением душевной. Нам должно поверить Сократу, ибо он был, во-первых, искусным ваятелем (следственно, знал принадлежности красоты телесной), а во-вторых, мудрецом или любителем мудрости (следственно, знал хорошо красоту душевную). По крайней мере наша прелестная Наталья имела прелестную душу, была нежна, как горлица, невинна, как агнец, мила, как май месяц; одним словом, имела все свойства благовоспитанной девушки, хотя русские не читали тогда ни Локка «О воспитании», ни Руссова «Эмиля» – во-первых, для того, что сих авторов еще и на свете не было, а во-вторых, и потому, что худо знали грамоте, – не читали и воспитывали детей своих, как натура воспитывает травки и цветочки, то есть поили и кормили их, оставляя все прочее на произвол судьбы, но сия судьба была к ним милостива и за доверенность, которую имели они к ее всемогуществу, награждала их почти всегда добрыми детьми, утешением и подпорою их старых дней.

Дуй, ветер! Шумите, деревья! – под это языческое заклятье языческие жрецы бога Пикуолиса, повелителя смерти, приносят своему господину кровавые жертвы! На этом черном алтаре оказался и Игорь Ранчис, молодой аспирант из Санкт-Петербурга, явившийся в Литву, чтобы избавить свою семью от древнего родового проклятья, наложенного еще в тринадцатом веке первым литовским королем Миндовгом. Молодой человек отправился в Литву, взяв с собой любимую девушку…

И под гул языческих барабанов душа Игоря вселилась в тело его далекого предка, литовского кунигаса Довмонта, язычника, правителя, воина… и будущего псковского князя. Думать некогда – нужно защищать свою землю от многочисленных врагов, и в первую очередь – от рыцарей Тевтонского ордена. Не дремлют и родственники, прикидывающиеся друзьями, алчными глазами смотрят на власть и языческие жрецы.

Андрей Посняков
Довмонт: Неистовый князь

Глава 1
Санкт-Петербург – Литва

– Дуй, ветер!

– Шумите, деревья!

– Радуйся, лес!

Били в ладоши жрецы. Извивались в мрачном танце юные девственницы-жрицы. Ухмылялся крепкий косматый старик с морщинистым темным лицом. Кругом горели костры, и тухлый запах смерти стелился над поляной и рекой, над орешником и старой ольхою, над всей пущей.

Девушки-жрицы упали на колени. Упали, изогнулись и застонали, славя жестоких древних богов.

В руках старика сверкнул изогнутый нож!

Перед ним, на жертвеннике, лежала распятая нагая дева. Юная красавица с синим взором и нежным, побледневшим от неописуемого ужаса личиком. Теплые светло-русые локоны, тонкая белая кожа, упругая, трепетно вздымающаяся грудь.

– Дуй, ветер!

– Шумите, деревья!

– Радуйся, лес!

Девушки-жрицы стонали все громче и громче! Били в ладоши молодые жрецы.

– Радуйся, лес! Радуйся, Пикуолис, властелин подземных чертогов и падших душ! Прими нашу жертву… Прими! Прими!

Изогнувшись в каком-то бесовском танце, старик вдруг сплюнул желтоватой пеной и, подскочив к девушке, со смаком вонзил нож ей в живот.

Какой вид открывался с обрыва! Невероятно красивый, захватывающий, волшебный, он манил вдаль, открывая взгляду аквамариново-синий простор озера, не очень широкого, но длинного, словно река. На противоположном берегу сразу же начинался лес: густой, смешанный – с вековыми елями, сумрачными осинами и небольшими вкраплениями белоствольных березок на опушках. Лес казался разным.

Вблизи, у самой воды – густо-зеленый, чуть подальше – желтоватый, а совсем далеко – пропадающий в туманной голубой дымке. Стоял июнь, и все вокруг утопало в медвяном многоцветье только раскрывшегося лета, залитого солнечным светом, таким ярким, что больно было в глазах.

На самой вершине обрыва – высокого, метров восемь – упрямо цеплялась за песчаную почву сосна. Кривые ветви ее напоминали разметавшиеся в каком-то жутком кошмаре руки, а серые корни – омерзительных змей, неведомо как вгрызшихся в землю. Или даже, скорей, они походили на серые пальцы полусгнившего, вылезшего из могилы трупа. Крепкие – не разожмешь, – эти корни-змеи поддерживали осыпающийся берег, и хотя сосна опасно кренилась к воде, выглядела она вполне устойчиво и, наверное, в чем-то красиво. Прямо под обрывом, внизу, у самой воды, торчали серые камни, судя по разбросанным вокруг щепкам, послужившие причиной гибели не одной местной лодки.

Однако сейчас озеро было спокойным. Волны почти не бились о берег, лишь иногда налетавшие вдруг легкие порывы ветра раскачивали ветки сосны да гнали по воде мелкую рябь.

– Нет, потрясное селфи будет! Говорю же, ага.

Девушка в узеньких рваных джинсах и кедах, в наброшенной поверх короткой маечки куртке, подбежала к сосне, встала на корнях на самом краю обрыва, вытащила из кармана айфон…

– Нет, правда, круто!

Невероятно красивая, юная, стройненькая, словно молодая березка, девушка, казалось, сошла прямо со страниц какого-нибудь глянцевого журнала. Несомненно, красавица привлекала внимание еще и нежными чертами лица, светлой, тонкой кожей и невероятно ясным взглядом больших серовато-голубых глаз.

Сделав пару снимков, она помахала рукой тем, что стояли невдалеке от обрыва. Трое парней и девушка – такая же красивая, тоненькая, голубоглазая, только волосы посветлей. Но все та же аристократическая изысканность, все та же светлая кожа, чуть тронутая первым летним загаром. Эта выглядела чуть помладше, но похожа на первую – очень! Скорее, это были родные сестры, да.

– Ну что ж, сестричка? Иди же сюда. А вы нас сфоткайте, парни.

Ожидая сестру, красавица чуть подвинулась, освобождая место… и в этот момент под ногами ее, прямо из-под корней, показалась отвратительная скользкая лента! Раздвоенный язык, холодные немигающие глаза, черная блестящая кожа…

Змея! Ядовитая склизкая гадина.

– Лаума-а!

Заметив опасность, девчонка испуганно дернулась. Серо-голубые глаза ее округлились, кеды соскользнули с корней…

Ухватиться покрепче за ветку… вот так… так… Хорошо! Было бы… Только ветка, увы, оказалась непрочной. Послышался противный треск, и юная красавица, не удержавшись, полетела вниз, прямо на камни.

– Лаума-а-а!

Не обращая внимания на змею, младшая сестренка упавшей подбежала к самому краю обрыва, глянула… и, всхлипнув, растерянно обернулась:

– Она… там… лежит… Надо бежать! Помочь!

– Да, да, бежим, Лайма.

Быстро оббежав обрыв, парни с девчонкой выбрались к озеру, к серым камням… Лаума лежала, раскинув руки, не шевелясь. В мертвых, широко раскрытых глазах ее отражалось высокое июньское небо. Все вокруг было заляпано кровью.

– Лаума-а, сестричка… – Лайма бросилась погибшей на грудь и, тут же отпрянув, в отчаянье закричала: – Не-е-ет!

"…в это же время король литовский Миндовг быль убит одним знатным литовцем, хотевшим завладеть королевством. Но сын короля, находившийся у русских и услышавший об убийстве отца, возвратился в Литву, чтобы отомстить за убийство отца. Всех христиан, которых он нашел пленными в своем государстве, он милостиво отправил назад в Ригу, к магистру. Но затем он дался в обман литовцам, составил с ними заговор и послал в том же году войско в Вик и Пернов и опустошил эти области в Сретение Господне. А неделю спустя…"

– Игорь! Да очнись же. Оторвись, наконец, от своих хроник.

Сидевший на лавочке молодой человек в светло-сером костюме и дорогих модных туфлях оторвал взгляд от ридера и улыбнулся:

– Рад тебя видеть, Олик!

– И я рада, что ты рад. Как ваши аспирантские труды? Вижу, и тут не дают покоя.

Стройная девушка лет двадцати в синих коротких шортиках и накинутой поверх надетой футболки кофте уселась на скамеечку рядом. Молодые люди поцеловались, и поцелуй вышел куда более долгим и жарким, нежели требовали бы приличия, из чего любой внимательный человек, несомненно, сделал бы вывод о том, что эта парочка – больше, чем просто друзья.

Так оно и было, молодой аспирант Игорь Викторович Ранчис и студентка-первокурсница Ольга познакомились еще полгода назад на дискотеке в студенческом городке и сразу же… нет, не переспали. Просто сразу же понравились друг другу, а переспали уже позже, месяца через три, что для торопливой питерской молодежи в общем-то нехарактерно. Тем не менее именно так все и произошло – чувства молодых развивались по нынешним понятиям медленно, зато по-старинному основательно и надежно. Несмотря на весь свой внешний лоск, Игорь Викторович вовсе не был вертопрахом, наоборот, считался человеком вдумчивым и серьезным. Аспирант на кафедре всеобщей истории РГПУ – куда уж серьезней! С виду, конечно, такого не скажешь – вполне себе обычный молодой человек двадцати трех лет от роду. Высокий блондин с серо-стальным взглядом. Модная аккуратная стрижка, холеные усики, небольшая "шкиперская" бородка, тоже холеная, на левой щеке – небольшая родинка. Игорь был из тех молодых людей, этаких "красавчиков", что обычно очень нравятся женщинам. Что и говорить, девчонки ему прямо на шею вешались: красивый, стройный, к тому же – из очень небедной семьи, что тоже немаловажно. Правда, вот – умный. Слишком умный – и это девчонок пугало! Ну, зачем же разговаривать с ними о "Теории полей", о Питириме Сорокине или о книге Лебона "Психология толпы"? Ладно еще – со студентками-гуманитариями, но с со всеми прочими – увольте! Наверное, во многом именно поэтому Игорь и не был до сих пор женат, кто знает?