Капитанская дочка по страницам. Александр пушкинкапитанская дочка

Повесть, которую мы все проходили в школе и которую немногие перечитывали позднее. Повесть, которая куда сложнее и глубже, чем принято считать. Что же такого есть в «Капитанской дочке», оставшееся за рамками школьной программы? Почему она актуальна и по сей день? Почему ее называют «самым христианским произведением русской литературы»? Об этом размышляет писатель и литературовед Алексей Варламов.

По сказочным законам

В самом начале ХХ века один честолюбивый литератор, приехавший в Петербург из провинции и возмечтавший попасть в петербургское религиозно-философское общество, принес свои сочинения на суд Зинаиды Гиппиус. Декадентская ведьма отозвалась о его опусах невысоко. «Читайте «Капитанскую дочку», - было ее наставление. От этого напутствия Михаил Пришвин - а молодым писателем был он - отмахнулся, ибо счел для себя оскорбительным, но четверть века спустя, многое пережив, записал в дневнике: «Моя родина не Елец, где я родился, не Петербург, где я наладился жить, то и другое для меня теперь археология… моя родина, непревзойденная в простой красоте, в сочетавшейся с ней доброте и мудрости, - моя родина - это повесть Пушкина «Капитанская дочка».

И в самом деле - вот поразительное произведение, которое признали все и никогда не пытались сбросить с корабля современности. Ни в метрополии, ни в эмиграции, ни при каких политических режимах и властных настроениях. В советской школе эту повесть проходили в седьмом классе. Как сейчас помню сочинение на тему «Сравнительная характеристика Швабрина и Гринева». Швабрин - воплощение индивидуализма, клеветы, подлости, зла, Гринев - благородство, доброта, честь. Добро и зло вступают в схватку и в конечном итоге побеждает добро. Казалось бы, все очень просто в этом конфликте, линейно - ан нет. «Капитанская дочка» - произведение очень непростое.

Во-первых, этой повести предшествовала, как известно, «История Пугачевского бунта», по отношению к которой «Капитанская дочка» - формально своего рода художественное приложение, а в сущности, преломление, преображение исторических взглядов автора, в том числе на личность Пугачева, что очень точно заметила Цветаева в эссе «Мой Пушкин». Да и вообще неслучайно Пушкин опубликовал повесть в «Современнике» не под своим именем, но в жанре семейных записок, якобы доставшихся издателю от одного из потомков Гринева, а от себя дал лишь название и эпиграфы к главам. А во-вторых, у «Капитанской дочки» есть другой предшественник и спутник - неоконченный роман «Дубровский», и два этих произведения связывают очень прихотливые взаимоотношения. К кому ближе Владимир Дубровский - к Гриневу или к Швабрину? Нравственно - конечно к первому. А исторически? Дубровский и Швабрин оба - изменники дворянству, пусть и по разным причинам, и оба дурно заканчивают. Быть может, именно в этом парадоксальном сходстве и можно найти объяснение тому, почему Пушкин отказался от дальнейшей работы над «Дубровским» и из не до конца очерченного, несколько смутного, печального образа главного героя возникла пара Гринев и Швабрин, где у каждого внешнее соответствует внутреннему и оба получают по делам своим, как в нравоучительной сказке.

«Капитанская дочка», собственно, и написана по сказочным законам. Герой ведет себя щедро и благородно по отношению к случайным и необязательным, казалось бы, людям - офицеру, который, пользуясь его неопытностью, обыгрывает его в бильярд, платит сто рублей проигрыша, случайного прохожего, который вывел его на дорогу, угощает водкой и дарит ему заячий тулуп, и за это позднее они отплачивают ему великим добром. Так Иван-царевич бескорыстно спасает щуку или горлицу, а они за это помогают ему одолеть Кащея. Дядька же Гринева Савельич (в сказке это был бы «серый волк» или «конек-горбунок») при несомненной теплоте и обаянии этого образа сюжетно выглядит как помеха гриневской сказочной правильности: он против того, чтобы «дитя» платило карточный долг и награждало Пугачева, из-за него Гринева ранят на дуэли, из-за него он попадает в плен к солдатам самозванца, когда едет выручать Машу Миронову. Но в то же время Савельич заступается за барина перед Пугачевым и подает ему реестр разграбленных вещей, благодаря чему Гринев получает в качестве компенсации лошадь, на которой совершает выезды из осажденного Оренбурга.

Под присмотром свыше

Тут нет нарочитости. В прозе Пушкина незримо присутствует сцепление обстоятельств, но оно не искусственно, а естественно и иерархично. Пушкинская сказочность оборачивается высшим реализмом, то есть действительным и действенным Божьим присутствием в мире людей. Провидение (но не автор, как, например, Толстой в «Войне и мире», убирающий со сцены Элен Курагину, когда ему необходимо сделать Пьера свободным) ведет героев Пушкина. Это нисколько не отменяет известную формулу «какую штуку удрала со мной Татьяна, она вышла замуж» - просто судьба Татьяны и есть проявление высшей воли, которую ей дано распознавать. И такой же дар послушания есть у бесприданницы Маши Мироновой, которая мудро не торопится замуж за Петрушу Гринева (вариант попытки брака без родительского благословления полусерьезно-полупародийно представлен в «Метели», и известно, к чему он приводит), а полагается на Провидение, лучше знающее, что надо для ее счастья и когда придет его время.

В пушкинском мире все находится под присмотром свыше, но все же и Маша Миронова, и Лиза Муромская из «Барышни-крестьянки» были счастливее Татьяны Лариной. Почему - Бог весть. Это мучило Розанова, для которого усталый взгляд Татьяны, обращенный к мужу, перечеркивает всю ее жизнь, но единственное, чем могла бы она утешиться - именно она стала женским символом верности, черты, которую почитал Пушкин и в мужчинах, и в женщинах, хоть и вкладывал в них разные смыслы.

Один из самых устойчивых мотивов в «Капитанской дочке» - мотив девичьей невинности, девичьей чести, так что эпиграф к повести «Береги честь смолоду» может быть отнесен не только к Гриневу, но и к Маше Мироновой, и ее история сохранения чести не менее драматична, чем его. Угроза подвергнуться насилию - самое страшное и реальное, что может произойти с капитанской дочкой на протяжении практически всего повествования. Ей угрожает Швабрин, потенциально ей угрожают Пугачев и его люди (не случайно Швабрин пугает Машу судьбой Лизаветы Харловой, жены коменданта Нижнеозерской крепости, которая после того как муж ее был убит, стала наложницей Пугачева), наконец, ей угрожает и Зурин. Вспомним, что, когда солдаты Зурина задерживают Гринева как «государева кума», следует приказ офицера: «отвести меня в острог, а хозяюшку к себе привести». И потом, когда все разъясняется, Зурин просит извинения перед дамой за своих гусар.

А в главе, которую Пушкин исключил из окончательной редакции, знаменателен диалог между Марьей Ивановной и Гриневым, когда оба оказываются в плену у Швабрина:
«- Полно, Петр Андреич! Не губите за меня и себя и родителей. Выпустите меня. Швабрин меня послушает!
- Ни за что, - закричал я с сердцем. - Знаете ли вы, что вас ожидает?
- Бесчестия я не переживу, - отвечала она спокойно».
А когда попытка освободиться заканчивается неудачей, раненый изменник Швабрин издает точно такой же приказ, что и верный присяге Зурин (носящий в этой главе фамилию Гринев):
«- Вешать его… и всех… кроме ее…»
Женщина у Пушкина - главная военная добыча и самое беззащитное на войне существо.
Как сберечь честь мужчине более или менее очевидно. Но девушке?
Этот вопрос, наверное, автора мучил, неслучайно он так настойчиво возвращается к судьбе жены капитана Миронова Василисы Егоровны, которую после взятия крепости пугачевские разбойники «растрепанную и раздетую донага» выводят на крыльцо, а потом ее, опять же нагое, тело валяется у всех на виду под крыльцом, и только на другой день Гринев ищет его глазами и замечает, что оно отнесено немного в сторону и прикрыто рогожею. В сущности, Василиса Егоровна берет на себя то, что предназначалось ее дочери, и отводит от нее бесчестье.

Своего рода комической антитезой представлениям повествователя о драгоценности девичьей чести служат слова командира Гринева генерала Андрея Карловича Р., который, опасаясь того же, что стало нравственной пыткой для Гринева («На дисциплину разбойников никак нельзя положиться. Что будет с бедной девушкой?»), совершенно по-немецки, житейски практично и в духе белкинского «Гробовщика» рассуждает:
«(…) лучше ей быть покамест женою Швабрина: он теперь может оказать ей протекцию; а когда его расстреляем, тогда, Бог даст, сыщутся ей и женишки. Миленькие вдовушки в девках не сидят; то есть хотел я сказать, что вдовушка скорее найдет себе мужа, нежели девица».
И характерен горячий ответ Гринева:
«Скорее соглашусь умереть, - сказал я в бешенстве, - нежели уступить ее Швабрину!»

Диалог с Гоголем

«Капитанская дочка» писалась почти одновременно с «Тарасом Бульбой» Гоголя, и между этими произведениями также идет очень напряженный, драматический диалог, вряд ли сознательный, но тем более существенный.
В обеих повестях завязка действия связана с проявлением отцовской воли, которая противоречит материнской любви и ее одолевает.
У Пушкина: «Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку, и слезы потекли по ее лицу».
У Гоголя: «Бедная старушка (…) не смела ничего говорить; но, услыша о таком страшном для нее решении, она не могла удержаться от слез; взглянула на детей своих, с которыми угрожала ей такая скорая разлука, - и никто бы не смог описать всей безмолвной горести, которая, казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах».

Отцы же в обоих случаях решительны.
«Батюшка не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнения», - сообщает в своих записках Гринев.
У Гоголя жена Тараса надеется, что «авось либо Бульба, проснувшись, отсрочит денька на два отъезд», но «он (Бульба. - А. В.) очень хорошо помнил всё, что приказывал вчера».
И у Пушкина, и у Гоголя отцы не ищут для детей легкой доли, посылают туда, где либо опасно, либо по крайней мере не будет светских развлечений и мотовства, и дают им наставления.
«- Теперь благослови, мать, детей своих! - сказал Бульба. - Моли Бога, чтобы они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, чтобы стояли всегда за веру Христову, а не то - пусть лучше пропадут, чтоб и духу их не было на свете!».
«Батюшка сказал мне: “Прощай, Петр. Служи верно, кому присягнешь; слушайся начальников; за их лаской не гоняйся; на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся; и помни пословицу: береги платье снову, а честь смолоду”».

Вокруг этих нравственных предписаний и строится конфликт обоих произведений.

Остап и Андрий, Гринев и Швабрин - верность и предательство, честь и измена - вот что составляет лейтмотивы двух повестей.

Швабрин написан так, что его ничто не извиняет и не оправдывает. Он воплощение подлости и ничтожества, и для него обыкновенно сдержанный Пушкин не жалеет черных красок. Это уже не сложный байронический тип, как Онегин, и не милая пародия на разочарованного романтического героя, как Алексей Берестов из «Барышни-крестьянки», который носил черное кольцо с изображением мертвой головы. Человек, способный оклеветать отказавшую ему девушку («Ежели хочешь, чтоб Маша Миронова ходила к тебе в сумерки, то вместо нежных стишков подари ей пару серег», - говорит он Гриневу) и тем самым нарушить дворянскую честь, легко изменит присяге. Пушкин сознательно идет на упрощение и снижение образа романтического героя и дуэлянта, и последнее клеймо на нем - слова мученицы Василисы Егоровны: «Он за душегубство и из гвардии выписан, он и в Господа Бога не верует».

Именно так - в Господа не верует, вот самая страшная низость человеческого падения, и это оценка дорогого стоит в устах того, кто некогда и сам брал «уроки чистого афеизма», но к концу жизни художественно слился с христианством.

Иное дело - предательство у Гоголя. Оно, если так можно выразиться, романтичнее, соблазнительнее. Андрия погубила любовь, искренняя, глубокая, самоотверженная. О последней минуте его жизни с горечью пишет автор: «Бледен, как полотно, был Андрий; видно было, как тихо шевелились уста его и как он произносил чье-то имя; но это не было имя отчизны, или матери, или братьев - это было имя прекрасной полячки».

Собственно, и умирает Андрий у Гоголя гораздо раньше, нежели Тарас произносит знаменитое «Я тебя породил, я тебя и убью». Погибает он («И погиб козак! Пропал для всего козацкого рыцарства») в тот момент, когда целует «благовонные уста» прекрасной полячки и ощущает то, «что один только раз в жизни дается чувствовать человеку».
А вот у Пушкина сцена прощания Гринева с Машей Мироновой накануне приступа Пугачева написана словно в пику Гоголю:
«- Прощай, ангел мой, - сказал я, - прощай, моя милая, моя желанная! Что бы со мною ни было, верь, что последняя (курсив мой. - А.В.) моя мысль будет о тебе».
И дальше: «Я с жаром ее поцеловал и поспешно вышел из комнаты».

Любовь к женщине у Пушкина - не помеха дворянской верности и чести, но ее залог и та сфера, где эта честь в наибольшей степени себя проявляет. В Запорожской Сечи, в этой гульбе и «беспрерывном пиршестве», которое имело в себе что-то околдовывающее, есть все, кроме одного. «Одни только обожатели женщин не могли найти здесь ничего». У Пушкина прекрасная женщина есть везде, даже в гарнизонном захолустье. И везде есть любовь.

Да и само казачество с его духом мужского товарищества романтизируется и героизируется у Гоголя и совершенно в ином ключе изображено у Пушкина. Сначала казаки вероломно переходят на сторону Пугачева, потом сдают своего предводителя царю. И то, что они неверны, заранее знают обе стороны.

«- Принять надлежащие меры! - сказал комендант, снимая очки и складывая бумагу. - Слышь ты, легко сказать. Злодей-то, видно, силен; а у нас всего сто тридцать человек, не считая казаков, на которых плоха надежда, не в укор буди тебе сказано, Максимыч. (Урядник усмехнулся.)».
«Самозванец несколько задумался и сказал вполголоса:
- Бог весть. Улица моя тесна; воли мне мало. Ребята мои умничают. Они воры. Мне должно держать ухо востро; при первой неудаче они свою шею выкупят моей головой».
А вот у Гоголя: «Сколько ни живу я на веку, не слышал я, паны братья, чтобы козак покинул где или продал как-нибудь своего товарища».

Зато само слово «товарищи», во славу которого Бульба произносит знаменитую речь, встречается в «Капитанской дочке» в той сцене, когда Пугачев и его сподвижники поют песню «Не шуми, мати, зеленая дубравушка» о товарищах казака - темной ночи, булатном ноже, добром коне и тугом луке.

И Гринева, который только что был свидетелем страшного бесчинства, учиненного казаками в Белогорской крепости, это пение потрясает.
«Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, - все потрясало меня каким-то пиитическим ужасом».

Движение истории

Гоголь пишет о жестокости казаков - «избитые младенцы, обрезанные груди у женщин, содранные кожи с ног по колени у выпущенных на свободу (…) не уважали козаки чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц; у самых алтарей не могли спастись они», - и эту жестокость не осуждает, считая ее неизбежной чертой того героического времени, которое породило людей, подобных Тарасу или Остапу.

Единственный раз, когда он наступает на горло этой песне, - в сцене пыток и казни Остапа.
«Не будем смущать читателей картиною адских мук, от которых дыбом поднялись бы их волоса. Они были порождение тогдашнего грубого, свирепого века, когда человек вел еще кровавую жизнь одних воинских подвигов и закалился в ней душой, не чуя человечества».

У Пушкина описание изуродованного пытками старого башкирца, участника волнений 1741 года, который не может ничего сказать своим истязателям, потому что во рту у него шевелится короткий обрубок вместо языка, сопровождается, казалось бы, схожей сентенцией Гринева: «Когда вспомню, что это случилось на моем веку и что ныне дожил я до кроткого царствования императора Александра, не могу не дивиться быстрым успехам просвещения и распространения правил человеколюбия».

Но в целом отношение к истории у Пушкина иное, чем у Гоголя - он видел смысл в ее движении, видел в ней цель и знал, что в истории есть Божий Промысел. Отсюда его знаменитое письмо к Чаадаеву, отсюда движение народного голоса в «Борисе Годунове» от бездумного и легкомысленного признания Бориса царем в начале драмы и до ремарки «народ безмолвствует» в ее конце.
У Гоголя же «Тарасу Бульбе» как повести о прошлом противопоставлены «Мертвые души» настоящего, и пошлость нового времени для него страшнее жестокости старины.

Примечательно, что в обеих повестях есть сцена казни героев при большом стечении народа, и в обоих случаях осужденный на казнь находит в чужой толпе знакомое лицо или голос.
«Но, когда подвели его к последним смертным мукам, казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: Боже, Боже, все неведомые, все чужие лица! Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в белые груди; хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи:
- Батько! Где ты? Слышишь ли ты?
- Слышу! - раздалось среди всеобщей тишины, и весь миллион народа в одно время вздрогнул».
Пушкин и здесь скупее.

«Он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, была показана народу».

Но и там, и там - один мотив.

У Гоголя родной отец провожает сына и тихо шепчет: «Добре, сынку, добре». У Пушкина Пугачев - посаженный отец Гринева. Таким он явился ему в пророческом сне; как отец он позаботился о его будущем; и в последнюю минуту жизни в огромной толпе народа никого более близкого, чем сохранивший честь дворянский недоросль, разбойнику и самозванцу Емеле не нашлось.
Тарас и Остап. Пугачев и Гринев. Отцы и дети минувших времен.

Береги честь смолоду.

Пословица

ГЛАВА I. СЕРЖАНТ ГВАРДИИ.

Был бы гвардии он завтра ж капитан.

Того не надобно; пусть в армии послужит.

Изрядно сказано! пускай его потужит…

Да кто его отец?

Княжнин.

Отец мой Андрей Петрович Гринев в молодости своей служил при графе Минихе, и вышел в отставку премьер-майором в 17.. году. С тех пор жил он в своей Симбирской деревни, где и женился на девице Авдотьи Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина. Нас было девять человек детей. Все мои братья и сестры умерли во младенчестве.Матушка была еще мною брюхата, как уже я был записан в Семеновский полк сержантом, по милости маиора гвардии князя Б., близкого нашего родственника. Если бы паче всякого чаяния матушка родила дочь, то батюшка объявил бы куда следовало о смерти неявившегося сержанта и дело тем бы и кончилось. Я считался в отпуску до окончания наук. В то время воспитывались мы не по нонешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла. Приезд его сильно не понравился Савельичу. «Слава богу» - ворчал он про себя - «кажется, дитя умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние деньги, и нанимать мусье, как будто и своих людей не стало!»Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour Йtre outchitel, не очень понимая значения этого слова. Он был добрый малый, но ветрен и беспутен до крайности. Главною его слабостию была страсть к прекрасному полу; не редко за свои нежности получал он толчки, от которых охал по целым суткам. К тому же не был он (по его выражению) и врагом бутылки, т. е. (говоря по-русски) любил хлебнуть лишнее. Но как вино подавалось у нас только за обедом, и то по рюмочке, причем учителя обыкновенно и обносили, то мой Бопре очень скоро привык к русской настойке, и даже стал предпочитать ее винам своего отечества, как не в пример более полезную для желудка. Мы тотчас поладили, и хотя по контракту обязан он был учить меня по-французски, по-немецки и всем наукам, но он предпочел наскоро выучиться от меня кое-как болтать по-русски, - и потом каждый из нас занимался уже своим делом. Мы жили душа в душу. Другого ментора я и не желал. Но вскоре судьба нас разлучила, и вот по какому случаю:Прачка Палашка, толстая и рябая девка, и кривая коровница Акулька как-то согласились в одно время кинуться матушке в ноги, винясь в преступной слабости и с плачем жалуясь на мусье, обольстившего их неопытность. Матушка шутить этим не любила, и пожаловалась батюшке. У него расправа была коротка. Он тотчас потребовал каналью француза. Доложили, что мусье давал мне свой урок. Батюшка пошел в мою комнату. В это время Бопре спал на кровати сном невинности. Я был занят делом. Надобно знать, что для меня выписана была из Москвы географическая карта. Она висела на стене безо всякого употребления и давно соблазняла меня шириною и добротою бумаги. Я решился сделать из нее змей, и пользуясь сном Бопре, принялся за работу. Батюшка вошел в то самое время, как я прилаживал мочальный хвост к Мысу Доброй Надежды. Увидя мои упражнения в географии, батюшка дернул меня за ухо, потом подбежал к Бопре, разбудил его очень неосторожно, и стал осыпать укоризнами. Бопре в смятении хотел было привстать, и не мог: несчастный француз был мертво пьян. Семь бед, один ответ. Батюшка за ворот приподнял его с кровати, вытолкал из дверей, и в тот же день прогнал со двора, к неописанной радости Савельича. Тем и кончилось мое воспитание.Я жил недорослем, гоняя голубей и играя в чахарду с дворовыми мальчишками. Между тем минуло мне шестнадцать лет. Тут судьба моя переменилась.Однажды осенью матушка варила в гостиной медовое варенье а я, облизываясь, смотрел на кипучие пенки. Батюшка у окна читал Придворный Календарь, ежегодно им получаемый. Эта книга имела всегда сильное на него влияние: никогда не перечитывал он ее без особенного участия, и чтение это производило в нем всегда удивительное волнение желчи. Матушка, знавшая наизусть все его свычаи и обычаи, всегда старалась засунуть несчастную книгу как можно подалее, и таким образом Придворный Календарь не попадался ему на глаза иногда по целым месяцам. Зато, когда он случайно его находил, то бывало по целым часам не выпускал уж из своих рук. Итак батюшка читал Придворный Календарь, изредко пожимая плечами и повторяя вполголоса: «Генерал-поручик!.. Он у меня в роте был сержантом!… Обоих российских орденов кава-лер!.. А давно ли мы…» Наконец батюшка швырнул календарь на диван, и погрузился в задумчивость, не предвещавшую ничего доброго.Вдруг он обратился к матушке: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?»- Да вот пошел семнадцатый годок, - отвечала матушка. - Петруша родился в тот самый год, как окривела тетушка Настасья Гарасимовна, и когда еще…«Добро» - прервал батюшка, - «пора его в службу. Полно ему бегать по девичьим, да лазить на голубятни».Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку, и слезы потекли по ее лицу. Напротив того трудно описать мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что по мнению моему было верьхом благополучия человеческого.Батюшка не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнение. День отъезду моему был назначен. Накануне батюшка объявил, что намерен писать со мною к будущему моему начальнику, и потребовал пера и бумаги.«Не забудь, Андрей Петрович», - сказала матушка - «поклониться и от меня князю Б.; я-дескать надеюсь, что он не оставит Петрушу своими милостями».- Что за вздор! - отвечал батюшка нахмурясь. - К какой стати стану я писать к князю Б.?«Да ведь ты сказал, что изволишь писать к начальнику Петруши».- Ну, а там что?«Да ведь начальник Петрушин - князь Б. Ведь Петруша записан в Семеновский полк».- Записан! А мне какое дело, что он записан? Петруша в Петербург не поедет. Чему научится он служа в Петербурге? мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а не шаматон. Записан в гвардии! Где его пашпорт? подай его сюда.Матушка отыскала мой паспорт, хранившийся в ее шкатулке вместе с сорочкою, в которой меня крестили, и вручила его батюшке дрожащею рукою. Батюшка прочел его со вниманием, положил перед собою на стол, и начал свое письмо.Любопытство меня мучило: куда ж отправляют меня, если уж не в Петербург? Я не сводил глаз с пера батюшкина, которое двигалось довольно медленно. Наконец он кончил, запечатал письмо в одном пакете с паспортом, снял очки, и подозвав меня, сказал: «Вот тебе письмо к Андрею Карловичу P., моему старинному товарищу и другу. Ты едешь в Оренбург служить под его начальством».Итак все мои блестящие надежды рушились! Вместо веселой петербургской жизни ожидала меня скука в стороне глухой и отдаленной. Служба, о которой за минуту думал я с таким восторгом, показалась мне тяжким несчастием. Но спорить было нечего. На другой день по утру подвезена была к крыльцу дорожная кибитка; уложили в нее чамодан, погребец с чайным прибором и узлы с булками и пирогами, последними знаками домашнего баловства. Родители мои благословили меня. Батюшка сказал мне: «Прощай, Петр. Служи верно, кому присягнешь; слушайся начальников; за их лаской не гоняйся; на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся; и помни пословицу: береги платье с нову, а честь с молоду». Матушка в слезах наказывала мне беречь мое здоровье, а Савельичу смотреть за дитятей. Надели на меня зайчий тулуп, а сверху лисью шубу. Я сел в кибитку с Савельичем, и отправился в дорогу, обливаясь слезами.В ту же ночь приехал я в Симбирск, где должен был пробыть сутки для закупки нужных вещей, что и было поручено Савельичу. Я остановился в трактире. Савельич с утра отправился по лавкам. Соскуча глядеть из окна на грязный переулок, я пошел бродить по всем комнатам. Вошед в биллиардную, увидел я высокого барина, лет тридцати пяти, с длинными черными усами, в халате, с кием в руке и с трубкой в зубах. Он играл с маркером, который при выигрыше выпивал рюмку водки, а при проигрыше должен был лезть под биллиард на четверинках. Я стал смотреть на их игру. Чем долее она продолжалась, тем прогулки на четверинках становились чаще, пока наконец маркер остался под биллиардом. Барин произнес над ним несколько сильных выражений в виде надгробного слова, и предложил мне сыграть партию. Я отказался по неумению. Это показалось ему, невидимому, странным. Он поглядел на меня как бы с сожалением; однако мы разговорились. Я узнал, что его зовут Иваном Ивановичем Зуриным, что он ротмистр гусарского полку и находится в Симбирске при приеме рекрут, а стоит в трактире. Зурин пригласил меня отобедать с ним вместе чем бог послал, по-солдатски. Я с охотою согласился. Мы сели за стол. Зурин пил много и потчивал и меня, говоря, что надобно привыкать ко службе; он рассказывал мне армейские анекдоты, от которых я со смеху чуть не валялся, и мы встали изо стола совершенными приятелями. Тут вызвался он выучить меня играть на биллиарде. «Это» - говорил он - «необходимо для нашего брата служивого. В походе, например, придешь в местечко - чем прикажешь заняться? Ведь не все же бить жидов. Поневоле пойдешь в трактир и станешь играть на биллиарде; а для того надобно уметь играть!» Я совершенно был убежден, и с большим прилежанием принялся за учение. Зурин громко ободрял меня, дивился моим быстрым успехам, и после нескольких уроков, предложил мне играть в деньги, по одному грошу, не для выигрыша, а так, чтоб только не играть даром, что, по его словам, самая скверная привычка. Я согласился и на то, а Зурин велел подать пуншу и уговорил меня попробовать, повторяя, что к службе надобно мне привыкать; а без пуншу, что и служба! Я послушался его. Между тем игра наша продолжалась. Чем чаще прихлебывал я от моего стакана, тем становился отважнее. Шары поминутно летали у меня через борт; я горячился, бранил маркера, который считал бог ведает как, час от часу умножал игру, словом - вел себя как мальчишка, вырвавшийся на волю. Между тем время прошло незаметно. Зурин взглянул на часы, положил кий, и объявил мне, что я проиграл сто рублей. Это меня немножко смутило. Деньги мои были у Савельича. Я стал извиняться. Зурин меня прервал: «Помилуй! Не изволь и беспокоиться. Я могу и подождать, а покаместь поедем к Аринушке».Что прикажете? День я кончил так же беспутно, как и начал. Мы отужинали у Аринушки. Зурин поминутно мне подливал, повторяя, что надобно к службе привыкать. Встав изо стола, я чуть держался на ногах; в полночь Зурин отвез меня в трактир. Савельич встретил нас на крыльце. Он ахнул, увидя несомненные признаки моего усердия к службе. «Что это, сударь, с тобою сделалось?» - сказал он жалким голосом, «где ты это нагрузился? Ахти господи! отроду такого греха не бывало!» - Молчи, хрыч! - отвечал я ему, запинаясь; - ты верно пьян, пошел спать… и уложи меня.На другой день я проснулся с головною болью, смутно припоминая себе вчерашние происшедствия. Размышления мои прерваны были Савельичем, вошедшим ко мне с чашкою чая. «Рано, Петр Андреич», - сказал он мне, качая головою - «рано начинаешь гулять. И в кого ты пошел? Кажется, ни батюшка, ни дедушка пьяницами не бывали; о матушке и говорить нечего: отроду, кроме квасу» в рот ничего не изволила брать. А кто всему виноват? проклятый мусье. То и дело, бывало к Антипьевне забежит: «Мадам, же ву при, водкю». Вот тебе и же ву при! Нечего сказать: добру наставил, собачий сын. И нужно было нанимать в дядьки басурмана, как будто у барина не стало и своих людей!»Мне было стыдно. Я отвернулся и сказал ему: Поди вон, Савельич; я чаю не хочу. Но Савельича мудрено было унять, когда бывало примется за проповедь. «Вот видишь ли, Петр Андреич, каково подгуливать. И головке-то тяжело, и кушать-то не хочется. Человек пьющий ни на что негоден… Выпей-ка огуречного рассолу с медом, а всего бы лучше опохмелиться полстаканчиком настойки Не прикажешь ли?»В это время мальчик вошел, и подал мне записку от И. И. Зурина. Я развернул ее и прочел следующие строки:«Любезный Петр Андреевич, пожалуйста пришли мне с моим мальчиком сто рублей, которые ты мне вчера проиграл. Мне крайняя нужда в деньгах.Готовый ко услугамI>Иван Зурин».Делать было нечего. Я взял на себя вид равнодушный, и обратясь к Савельичу, который был и денег и белья и дел моих рачитель, приказал отдать мальчику сто рублей. «Как! зачем?» - спросил изумленный Савельич. - Я их ему должен - отвечал я со всевозможной холодностию. - «Должен!» - возразил Савельич, час от часу приведенный в большее изумление; - «да когда же, сударь, успел ты ему задолжать? Дело что-то не ладно. Воля твоя, сударь, а денег я не выдам».Я подумал, что если в сию решительную минуту не переспорю упрямого старика, то уж в последствии времени трудно мне будет освободиться от его опеки, и взглянув на него гордо, сказал: - Я твой господин, а ты мой слуга. Деньги мои. Я их проиграл, потому что так мне вздумалось. А тебе советую не умничать, и делать то что тебе приказывают.Савельич так был поражен моими словами, что сплеснул руками и остолбенел. - Что же ты стоишь! - закричал я сердито. Савельич заплакал. «Батюшка Петр Андреич», - произнес он дрожащим голосом - «не умори меня с печали. Свет ты мой! послушай меня, старика: напиши этому разбойнику, что ты пошутил, что у нас и денег-то таких не водится. Сто рублей! Боже ты милостивый! Скажи, что тебе родители крепко на крепко заказали не играть, окроме как в орехи…» - Полно врать, - прервал я строго, - подавай сюда деньги, или я тебя в зашеи прогоню.Савельич поглядел на меня с глубокой горестью и пошел за моим долгом. Мне было жаль бедного старика; но я хотел вырваться на волю и доказать, что уж я не ребенок. Деньги были доставлены Зурину. Савельич поспешил вывезти меня из проклятого трактира. Он явился с известием, что лошади готовы. С неспокойной совестию и с безмолвным раскаянием выехал я из Симбирска, не простясь с моим учителем и не думая с ним уже когда-нибудь увидеться.

Капитанская Дочка

Береги честь смолоду.

Пословица

ГЛАВА I. СЕРЖАНТ ГВАРДИИ

Был бы гвардии он завтра ж капитан.

Того не надобно; пусть в армии послужит.

Изрядно сказано! пускай его потужит…

Да кто его отец?

Княжнин.

Отец мой Андрей Петрович Гринев в молодости своей служил при графе Минихе, и вышел в отставку премьер-майором в 17.. году. С тех пор жил он в своей Симбирской деревни, где и женился на девице Авдотьи Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина. Нас было девять человек детей. Все мои братья и сестры умерли во младенчестве.

Матушка была еще мною брюхата, как уже я был записан в Семеновский полк сержантом, по милости маиора гвардии князя Б., близкого нашего родственника. Если бы паче всякого чаяния матушка родила дочь, то батюшка объявил бы куда следовало о смерти неявившегося сержанта и дело тем бы и кончилось. Я считался в отпуску до окончания наук. В то время воспитывались мы не по нонешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла. Приезд его сильно не понравился Савельичу. «Слава богу - ворчал он про себя - кажется, дитя умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние деньги, и нанимать мусье, как будто и своих людей не стало!»

Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour etre outchitel, не очень понимая значения этого слова. Он был добрый малый, но ветрен и беспутен до крайности. Главною его слабостию была страсть к прекрасному полу; не редко за свои нежности получал он толчки, от которых охал по целым суткам. К тому же не был он (по его выражению) и врагом бутылки, т. е. (говоря по-русски) любил хлебнуть лишнее. Но как вино подавалось у нас только за обедом, и то по рюмочке, причем учителя обыкновенно и обносили, то мой Бопре очень скоро привык к русской настойке, и даже стал предпочитать ее винам своего отечества, как не в пример более полезную для желудка. Мы тотчас поладили, и хотя по контракту обязан он был учить меня по-французски, по-немецки и всем наукам, но он предпочел наскоро выучиться от меня кое-как болтать по-русски, - и потом каждый из нас занимался уже своим делом. Мы жили душа в душу. Другого ментора я и не желал. Но вскоре судьба нас разлучила, и вот по какому случаю:

Прачка Палашка, толстая и рябая девка, и кривая коровница Акулька как-то согласились в одно время кинуться матушке в ноги, винясь в преступной слабости и с плачем жалуясь на мусье, обольстившего их неопытность. Матушка шутить этим не любила, и пожаловалась батюшке. У него расправа была коротка. Он тотчас потребовал каналью француза. Доложили, что мусье давал мне свой урок. Батюшка пошел в мою комнату. В это время Бопре спал на кровати сном невинности. Я был занят делом. Надобно знать, что для меня выписана была из Москвы географическая карта. Она висела на стене безо всякого употребления и давно соблазняла меня шириною и добротою бумаги. Я решился сделать из нее змей, и пользуясь сном Бопре, принялся за работу. Батюшка вошел в то самое время, как я прилаживал мочальный хвост к Мысу Доброй Надежды. Увидя мои упражнения в географии, батюшка дернул меня за ухо, потом подбежал к Бопре, разбудил его очень неосторожно, и стал осыпать укоризнами. Бопре в смятении хотел было привстать, и не мог: несчастный француз был мертво пьян. Семь бед, один ответ. Батюшка за ворот приподнял его с кровати, вытолкал из дверей, и в тот же день прогнал со двора, к неописанной радости Савельича. Тем и кончилось мое воспитание.

Я жил недорослем, гоняя голубей и играя в чахарду с дворовыми мальчишками. Между тем минуло мне шестнадцать лет. Тут судьба моя переменилась.

Однажды осенью матушка варила в гостиной медовое варенье, а я, облизываясь, смотрел на кипучие пенки. Батюшка у окна читал Придворный Календарь, ежегодно им получаемый. Эта книга имела всегда сильное на него влияние: никогда не перечитывал он ее без особенного участия, и чтение это производило в нем всегда удивительное волнение желчи. Матушка, знавшая наизусть все его свычаи и обычаи, всегда старалась засунуть несчастную книгу как можно подалее, и таким образом Придворный Календарь не попадался ему на глаза иногда по целым месяцам. Зато, когда он случайно его находил, то бывало по целым часам не выпускал уж из своих рук. Итак, батюшка читал Придворный Календарь, изредко пожимая плечами и повторяя вполголоса: «Генерал-поручик!.. Он у меня в роте был сержантом!.. Обоих российских орденов кава-лер!.. А давно ли мы…» Наконец батюшка швырнул календарь на диван, и погрузился в задумчивость, не предвещавшую ничего доброго.

Вдруг он обратился к матушке: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?»

Да вот пошел семнадцатый годок, - отвечала матушка. - Петруша родился в тот самый год, как окривела тетушка Настасья Гарасимовна, и когда еще…

«Добро, - прервал батюшка, - пора его в службу. Полно ему бегать по девичьим, да лазить на голубятни».

Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку, и слезы потекли по ее лицу. Напротив того, трудно описать мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что по мнению моему было верхом благополучия человеческого.

Батюшка не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнение. День отъезду моему был назначен. Накануне батюшка объявил, что намерен писать со мною к будущему моему начальнику, и потребовал пера и бумаги.

Не забудь, Андрей Петрович, - сказала матушка - поклониться и от меня князю Б.; я-дескать надеюсь, что он не оставит Петрушу своими милостями.

Что за вздор! - отвечал батюшка нахмурясь. - К какой стати стану я писать к князю Б.?

Да ведь ты сказал, что изволишь писать к начальнику Петруши.

Ну, а там что?

Да ведь начальник Петрушин - князь Б. Ведь Петруша записан в Семеновский полк.

Записан! А мне какое дело, что он записан? Петруша в Петербург не поедет. Чему научится он служа в Петербурге? мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а не шаматон. Записан в гвардии! Где его пашпорт? подай его сюда.

– Был бы гвардии он завтра ж капитан.

– Того не надобно; пусть в армии послужит.

– Изрядно сказано! пускай его потужит…

………………………………………………………

Да кто его отец?

Отец мой, Андрей Петрович Гринев, в молодости своей служил при графе Минихе и вышел в отставку премьер-майором в 17… году. С тех пор жил он в своей Симбирской деревне, где и женился на девице Авдотье Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина. Нас было девять человек детей. Все мои братья и сестры умерли во младенчестве.

Матушка была еще мною брюхата, как уже я был записан в Семеновский полк сержантом, по милости майора гвардии князя Б., близкого нашего родственника. Если б паче всякого чаяния матушка родила дочь, то батюшка объявил бы куда следовало о смерти неявившегося сержанта, и дело тем бы и кончилось. Я считался в отпуску до окончания наук. В то время воспитывались мы не по-нонешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла. Приезд его сильно не понравился Савельичу. «Слава богу, – ворчал он про себя, – кажется, дитя умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние деньги и нанимать мусье, как будто и своих людей не стало!»

Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour être outchitel, не очень понимая значение этого слова. Он был добрый малый, но ветрен и беспутен до крайности. Главною его слабостию была страсть к прекрасному полу; нередко за свои нежности получал он толчки, от которых охал по целым суткам. К тому же не был он (по его выражению) и врагом бутылки, то есть (говоря по-русски) любил хлебнуть лишнее. Но как вино подавалось у нас только за обедом, и то по рюмочке, причем учителя обыкновенно и обносили, то мой Бопре очень скоро привык к русской настойке и даже стал предпочитать ее винам своего отечества, как не в пример более полезную для желудка. Мы тотчас поладили, и хотя по контракту обязан он был учить меня по-французски, по-немецки и всем наукам, но он предпочел наскоро выучиться от меня кое-как болтать по-русски, – и потом каждый из нас занимался уже своим делом. Мы жили душа в душу. Другого ментора я и не желал. Но вскоре судьба нас разлучила, и вот по какому случаю.

Прачка Палашка, толстая и рябая девка, и кривая коровница Акулька как-то согласились в одно время кинуться матушке в ноги, винясь в преступной слабости и с плачем жалуясь на мусье, обольстившего их неопытность. Матушка шутить этим не любила и пожаловалась батюшке. У него расправа была коротка. Он тотчас потребовал каналью француза. Доложили, что мусье давал мне свой урок. Батюшка пошел в мою комнату. В это время Бопре спал на кровати сном невинности. Я был занят делом. Надобно знать, что для меня выписана была из Москвы географическая карта. Она висела на стене безо всякого употребления и давно соблазняла меня шириною и добротою бумаги. Я решился сделать из нее змей и, пользуясь сном Бопре, принялся за работу. Батюшка вошел в то самое время, как я прилаживал мочальный хвост к Мысу Доброй Надежды. Увидя мои упражнения в географии, батюшка дернул меня за ухо, потом подбежал к Бопре, разбудил его очень неосторожно и стал осыпать укоризнами. Бопре в смятении хотел было привстать и не мог: несчастный француз был мертво пьян. Семь бед, один ответ. Батюшка за ворот приподнял его с кровати, вытолкал из дверей и в тот же день прогнал со двора, к неописанной радости Савельича. Тем и кончилось мое воспитание.

Я жил недорослем, гоняя голубей и играя в чехарду с дворовыми мальчишками. Между тем минуло мне шестнадцать лет. Тут судьба моя переменилась.

Однажды осенью матушка варила в гостиной медовое варенье, а я, облизываясь, смотрел на кипучие пенки. Батюшка у окна читал Придворный календарь, ежегодно им получаемый. Эта книга имела всегда сильное на него влияние: никогда не перечитывал он ее без особенного участия, и чтение это производило в нем всегда удивительное волнение желчи. Матушка, знавшая наизусть все его свычаи и обычаи, всегда старалась засунуть несчастную книгу как можно подалее, и таким образом Придворный календарь не попадался ему на глаза иногда по целым месяцам. Зато, когда он случайно его находил, то, бывало, по целым часам не выпускал уж из своих рук. Итак, батюшка читал Придворный календарь, изредка пожимая плечами и повторяя вполголоса: «Генерал-поручик!.. Он у меня в роте был сержантом!.. Обоих российских орденов кавалер!.. А давно ли мы…» Наконец батюшка швырнул календарь на диван и погрузился в задумчивость, не предвещавшую ничего доброго.

Вдруг он обратился к матушке: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?»

– Да вот пошел семнадцатый годок, – отвечала матушка. – Петруша родился в тот самый год, как окривела тетушка Настасья Герасимовна, и когда еще…

«Добро, – прервал батюшка, – пора его в службу. Полно ему бегать по девичьим да лазить на голубятни».

Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку и слезы потекли по ее лицу. Напротив того, трудно описать мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что, по мнению моему, было верхом благополучия человеческого.

Батюшка не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнение. День отъезду моему был назначен. Накануне батюшка объявил, что намерен писать со мною к будущему моему начальнику, и потребовал пера и бумаги.

– Не забудь, Андрей Петрович, – сказала матушка, – поклониться и от меня князю Б.; я, дескать, надеюсь, что он не оставит Петрушу своими милостями.

– Что за вздор! – отвечал батюшка нахмурясь. – К какой стати стану я писать к князю Б.?

– Да ведь ты сказал, что изволишь писать к начальнику Петруши.

– Ну, а там что?

– Да ведь начальник Петрушин – князь Б. Ведь Петруша записан в Семеновский полк.

– Записан! А мне какое дело, что он записан? Петруша в Петербург не поедет. Чему научится он, служа в Петербурге? мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а не шаматон. Записан в гвардии! Где его пашпорт? подай его сюда.

Матушка отыскала мой паспорт, хранившийся в ее шкатулке вместе с сорочкою, в которой меня крестили, и вручила его батюшке дрожащею рукою. Батюшка прочел его со вниманием, положил перед собою на стол и начал свое письмо.

Любопытство меня мучило: куда ж отправляют меня, если уж не в Петербург? Я не сводил глаз с пера батюшкина, которое двигалось довольно медленно. Наконец он кончил, запечатал письмо в одном пакете с паспортом, снял очки и, подозвав меня, сказал: «Вот тебе письмо к Андрею Карловичу Р., моему старинному товарищу и другу. Ты едешь в Оренбург служить под его начальством».

Итак, все мои блестящие надежды рушились! Вместо веселой петербургской жизни ожидала меня скука в стороне глухой и отдаленной. Служба, о которой за минуту думал я с таким восторгом, показалась мне тяжким несчастьем. Но спорить было нечего! На другой день поутру подвезена была к крыльцу дорожная кибитка; уложили в нее чемодан, погребец с чайным прибором и узлы с булками и пирогами, последними знаками домашнего баловства. Родители мои благословили меня. Батюшка сказал мне: «Прощай, Петр. Служи верно, кому присягнешь; слушайся начальников; за их лаской не гоняйся; на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся; и помни пословицу: береги платье снову, а честь смолоду». Матушка в слезах наказывала мне беречь мое здоровье, а Савельичу смотреть за дитятей. Надели на меня заячий тулуп, а сверху лисью шубу. Я сел в кибитку с Савельичем и отправился в дорогу, обливаясь слезами.

32bb90e8976aab5298d5da10fe66f21d

Повествование в повести ведется от имени 50-летнего Петра Андреевича Гринева, который вспоминает то время, когда судьба свела его с предводителем крестьянского восстания Емельяном Пугачевым.


Петр рос в семье небогатого дворянина. Образования мальчик практически не получал – сам он пишет, что только к 12 годам с помощью дядьки Савельича смог «выучиться грамоте». До 16 лет он вел жизнь недоросля, играя с деревенскими мальчишками и мечтая о веселой жизни в Петербурге, так как был записан сержантом в Семеновский полк еще в то время, когда его матушка была беременна им.

Но его отец решил по-другому – он отправил 17-летнего Петрушу не в Петербург, а в армию «понюхать пороху», в Оренбургскую крепость, дав ему наставление «беречь честь смолоду». Вместе с ним в крепость отправился и его воспитатель Савельич.


На подъезде к Оренбургу Петруша и Савельич попали в буран и заблудились, и только помощь незнакомца спасла их – он вывел их на дорогу к жилью. В благодарность за спасение Петруша подарил незнакомцу заячий тулуп и угостил вином.

Петруша приезжает на службу в Белогорскую крепость, вовсе не похожую на укрепленное сооружение. Все войско крепости составляет несколько «инвалидов», а в качестве грозного оружия выступает единственная пушка. Управляет крепостью Иван Кузьмич Миронов, не отличающийся образованием, зато очень добрый и честный человек. По правде говоря, все дела в крепости ведет его жена Василиса Егоровна. Гринев близко сходится с семейством коменданта, поводя с ними много времени. Поначалу его другом становится и офицер Швабрин, служащий в этой же крепости. Но вскоре Гринев и Швабрин ссорятся из-за того, что Швабрин нелестно отзывается о дочери Миронова – Маше, которая очень нравится Гриневу. Гринев вызывает Швабрина на дуэль, во время которой получает ранение. Ухаживая за раненым Гриневым, Маша рассказывает ему, что когда-то Швабрин просил ее руки и получил отказ. Гринев хочет жениться на Маше и пишет письмо отцу, прося благословения, но отец на такой брак не согласен – Маша бесприданница.


Наступает октябрь 1773 года. Миронов получает письмо, в котором сообщается о донском казаке Пугачеве, выдающем себя за покойного императора Петра III. Пугачев собрал уже большое войско из крестьян и захватил несколько крепостей. Белогорская крепость готовится к встрече Пугачева. Комендант собирается отправить дочь в Оренбург, но не успевает этого сделать – крепость захвачена пугачевцами, которых жители деревни встречают хлебом-солью. Все служащие в крепости взяты в плен и должны принести присягу на верность Пугачеву. Комендант отказывается принести присягу, и его вешают. Погибает и его жена. А вот Гринев неожиданно оказывается на свободе. Савельич объясняет ему, что Пугачев – это тот самый незнакомец, которому Гринев когда-то подарил заячий тулуп.

Несмотря на то, что Гринев открыто отказывается присягать Пугачеву, тот отпускает его. Гринев уезжает, но в крепости остается Маша. Он больна, а местная попадья говорит всем, что она ее племянница. Комендантом крепости назначен Швабрин, присягнувший Пугачеву, что не может не беспокоить Гринева. Оказавшись в Оренбурге, он просит помощи, но не получает ее. Вскоре он получает от Маши письмо, в котором она пишет, что Швабрин требует, чтобы она вышла за него замуж. Если же она откажется, он обещает рассказать пугачевцам, кто она такая. Гринев вместе с Савельичем едут в Белогорскую крепость, но по дороге попадают в плен к пугачевцам и вновь встречаются с их предводителем. Гринев честно рассказывает ему, куда и зачем он едет, и Пугачев неожиданно для Гринева решает помочь ему «наказать обидчика сироты».


В крепости Пугачев освобождает Машу и, несмотря на то, что Швабрин рассказывает ему правду о ней, отпускает ее. Гринев отвозит Машу к своим родителям, а сам возвращается в армию. Выступление Пугачева проваливается, но Гринев тоже арестован – на суде Швабрин говорит о том, что Гринев является шпионом Пугачева. Его приговаривают к вечной ссылке в Сибирь, и только визит Маши к императрице помогает добиться его помилования. А вот сам Швабрин отправлен на каторгу.