Стругацкие дикие лебеди читать. «Гадкие лебеди»: редкий пример неразвлекательной кинофантастики

П ожалуй, из всех романов Стругацких этот – самый многострадальный. Написанный еще в 1967 году, случайно опубликованный на Западе в 1972, официально до отечественного читателя он дошел лишь с началом перестройки. Достоверно известно, что сами Стругацкие роман считали одним из лучших своих творений. Особое обаяние в глазах либеральной общественности (как кажется автору) ему придавал жупел «антисоветского» произведения. Это не соответствует истине. Возможно, в то время такое определение понималось как эквивалентное понятию «талантливый». На волне перестройки и далее книгоиздательский бум затронул, во всяком случае, множество действительно антисоветских книг, зачастую довольно низкого пошиба (зоологические дневники Бунина, смехотворные «романы» атамана Краснова, арцыбашевская дрянь, писания Шмелева с их воинствующим мракобесием). Но сейчас уже твердо можно сказать, что роман «Гадкие лебеди» (как и все советские произведения братьев) если и является оппозиционным, то стоит куда ближе к «Красному дереву» Пильняка, чем к бумагомаранию какого-нибудь Аксенова. Стругацкие в своих книгах если и критиковали советское общество, то слева . Все их положительные герои имеют подлинные коммунистические убеждения. Утверждать, что это было лишь данью эпохе, необходимым условием для напечатания, означает высшую форму неуважения к автору.

Стругацкие потому и являлись талантливыми советскими писателями, что в их подходе к проблемам построения коммунистического общества не было ни капли вымученности, шаблонности и желания угодить. Другое дело, что их собственные представления о путях изменения общества были подчас слишком идеалистическими.

Вряд ли кто-то будет оспаривать, что время прогностической научной фантастики прошло. Последние ее титаны – Артур Кларк и недавно умерший великий Станислав Лем.

В основном же функция фантастики была несколько иной. Ее элементы были нужны писателю для того, чтобы отстраниться от действительности в ее непосредственной данности, т.е. это был один из путей художественного обобщения. До фантастики эту функцию – отображение животрепещущих вопросов современности на ином материале – выполнял исторический роман. Сами по себе события прошлого или воображаемого будущего представляют небольшой интерес, важна их связь с настоящим. Это пример Стругацких и прочих. Другой случай – когда писатель пытается предсказать будущее, но бессознательно проецирует в него тревожные черты настоящего. Таким был, например, метод Филиппа К. Дика. Так или иначе, подлинная литература (и реалистическая, и фантастическая) как вид искусства не может обойтись без критического анализа окружающей действительности.

Сейчас фантастика выродилась в бульварный жанр вроде детектива или женского романа, с дурными литературными канонами и чисто коммерческими устремлениями. Это в полной мере касается и экранизаций. По счастью, в нашей стране это случилось позже, чем на Западе. Но последние отечественные фантастические фильмы основаны, мягко говоря, не на лучших литературных образцах. И экранизация Стругацких в наше время не может не заинтересовать.

Фильм «Гадкие лебеди» Константина Лопушанского выскочил как черт из табакерки, и это уже само по себе неплохо. Отсутствие рекламной кампании, поддержки центральных каналов и опостылевших лиц известных актеров, везде играющих лишь самих себя, в наше время уже является достоинством. Да и тематика фильма далека от модной ныне российской – по крайней мере, не про святых угодников и уголовников. Он интересен прежде всего своим содержанием, несмотря на изобретательность визуальных решений.

Напомним фабулу романа. События происходят в некоем условном государстве, о котором известно следующее. После Второй мировой войны, во время которой территория страны находилась под оккупацией, начинается гражданская война. Судя по всему, она назревала задолго до сороковых – так, главный герой вспоминает о «бешеных драках с красными» в детстве. Победители – Легион Свободы, Президент и его гвардия – справились с коммунистической угрозой.

Главный герой – потрепанный жизнью писатель-диссидент (или лучше – фрондер) Банев. Из столицы он приезжает в забытый богом городишко, в котором родился и вырос. Его жизнь здесь представляет собой бесконечную череду попоек и скандалов, в которых принимают участие одни и те же лица: спившийся живописец Квадрига, санинспектор Павор, Диана и – пожалуй, самый загадочный персонаж книги – главный врач городского лепрозория Юл Голем. В городе вот уже несколько лет не прекращает идти дождь. Обыватели связывают изменение погодных условий с деятельностью т.н. мокрецов – пациентов Голема. Все дело в возникновении некой генетической болезни, симптомами которой являются пожелтение кожи, образование «очков» вокруг глаз и пр. Но из загадочных ответов Голема на вопросы Банева можно сделать вывод о других признаках:

«Чем они необыкновенны, - повторил Голем. – Вы могли сами заметить, Виктор, что все люди делятся на три большие группы. …Есть люди, которые живут будущим. От прошлого они справедливо не ждут ничего хорошего, а настоящее для них – это только материал для построения будущего, сырье..Они чертовски умны – в отличие от большинства людей. Они все как на подбор талантливы, Виктор. У них странные желания и полностью отсутствуют желания обыкновенные».

Таким образом, становится ясно – это болезнь (болезнь? ) сознания. Ей «заболевают» только по желанию. Ближе к концу книги вообще появляется мысль о симптомах как о маскировке. И главное, что помимо погоды беспокоит жителей, – их дети боготворят мокрецов. Они относятся к ним с большим уважением, чем к собственным родителям (это верно и для дочери Виктора – Ирмы). Дни напролет они проводят в лепрозории. В городе зреет недовольство. Учащаются случаи убийств и избиений мокрецов, причем в ряде случаев при явном одобрении администрации. Банев, продолжая вести богемный образ жизни, выказывает все большую симпатию мокрецам, сближается с Големом, однако имеет опасения насчет дурного воздействия тех на умы детей. Между тем о скрытном Големе идет дурная слава – что он красный и «разводит» мокрецов. Собственно, и то, и другое верно. Голем осуществляет прямое прикрытие деятельности мокрецов в городе и является их информатором.

Финал романа обескураживает – после исхода детей в лепрозорий, огороженный железной проволокой, город в страхе покидают все жители. Усталый Голем, по-видимому выполнив свой долг, уезжает. На месте бывшего города появляется прекрасный новый мир, в котором живут люди, понимание которых нам недоступно.

К сожалению, счастливый конец отдает фальшью, как в «Преступлении и наказании». Как и там, натянутость свидетельствует о попытке автора в ущерб достоверности навязать какое-то свое решение проблемы. В литературе это играет, как правило, самую плохую роль. Непонятно, как можно создать новый мир без разрушения старого, не встречая никакого сопротивления и не пользуясь никакими инструментами, кроме разума. Даже то, что мокрецы обладали сверхъестественными способностями, не делает такое преображение убедительным. Нет сомнений, что мир изменится, когда изменится сознание людей. Но сознание людей и условия их существования так тесно связаны, что изменить первое, не меняя второго, невозможно. По крайней мере, в масштабах общества. Предлагаемый путь неправдоподобен, потому что слишком безболезнен.

Показать такое фундаментальное изменение общества без принуждения кого-либо и пытались Стругацкие. Видимо, в соответствии со своими идеалами, они задались целью развенчать представление о том, что изменение общества немыслимо без применения насилия. Но эту развенчиваемую истину, по-моему, доказывает вся история человечества.

Создатели фильма не пошли по пути слепого копирования книги. Сознательно или нет, но им удалось избежать фальши финала. Тезис Стругацких, самими ими неосознанно опровергнутый, был окончательно зачеркнут.

В фильме место действия конкретизировано – Россия, г. Ташлинск. Писатель-эмигрант Банев входит в состав одной из международных комиссий, изучающих возникшую там аномалию. Перед отъездом в Россию он чудом находит доктора Пильмана, который скрывается где-то в Восточной Европе. Пильман занимался изучением явлений, происходящих в этом городке. Банев пытается выяснить, что на самом деле там происходит. Но ученый категорически отказывается от объяснений. Он твердит лишь одно: там – враги, чужие. На самом деле и Ташлинск, и имя доктора взяты из других произведений Стругацких. Пильмана мы встречаем в начале повести «Пикник на обочине», там он исследует феномен пресловутой Зоны. Ташлинск – место действия одной из двух частей последнего произведения братьев «Отягощенные злом», в этом городе героями проводится что-то вроде педагогического эксперимента.

Пожалуй, сценарий фильма представляет собой синтез всех упомянутых произведений Стругацких. Запретной зоной является часть города, занятая мокрецами. Их деятельность на этой территории военным представляется опасной, там происходят аномальные явления (постоянное красное свечение с неба, загадочные смерти попавших туда людей и т.п.). Здесь расположен детский интернат, где преподавателями являются мокрецы. Ученики интерната – единственные люди, имеющие доступ и в город, и в Зону. Прибывший Банев скоро узнает о готовящейся против мокрецов военной операции. В комиссии есть люди, одобряющие такое решение. Мокрецов они, как и Пильман, людьми уже не считают. Они полагают (не без оснований), что это новый вид разумных существ, в процессе своего развития отвергнувших все существующие ценности во имя каких-то неясных нормальным людям идеалов. Эти «чужие» со своим воинствующим нигилизмом несут гибель современной цивилизации. Уже поэтому они, стало быть, заслуживают уничтожения. Но, как будто бы этого мало, они еще покушаются на самое святое – на сознание детей, которых они пытаются заразить своими вздорными идеями и наставить против родителей!

Когда обрушивающийся на мокрецов оратор называет мыслителей, на которых они опираются – Гегель и Кант, ловишь себя на мысли, что следует заменить этих двух Марксом и Лукачем (вариант: Сартром и Маркузе и т.п.). Признаюсь, давно в кинозале мне не приходилось вспоминать о последних… Но авторы экранизации не ограничиваются этим намеком: на радиостанции интерната дети рассуждают завуалированными цитатами из труда «Бытие и Ничто» Сартра о человеческой свободе как постоянной возможности разрыва с миром и самим собой . Таким образом, идеи, захватившие мокрецов и их воспитанников, обретают свою ясность. Мокрецы виновны в том, что позволили себе усомниться в справедливости существующего порядка, в том, что научили детей критически смотреть на человеческое общество, в том, что показали им возможность иной , по-настоящему прекрасной жизни. Может, правда, создаться впечатление, что они сделали детей более несчастными, более одинокими и чересчур серьезными для их возраста. Но это не так. После приглашения в интернат Банева для обсуждения его произведений, во время диалога с ним они действительно могли такими показаться. Но затем, видя их общение между собой и с наставниками, мы понимаем, что в своей непосредственности, искренности и наивной восторженности это обычные дети. Но есть нечто, действительно отдаляющее их от остальных – они слишком прекрасны для этого мира. Или окружающий мир слишком уродлив.

Банев, в отличие от остальных членов комиссии, при обсуждении тем, связанных с мокрецами, не может быть беспристрастным. Среди детей интерната его дочь, и он тщетно пытается ее вернуть, чего она, разумеется, не хочет. О скором начале газовой атаки он узнает слишком поздно. В отчаянии он садится в первый попавшийся грузовик и едет, ломая шлагбаумы и заграждения, в запретную зону. На месте он узнает, что дети не хотят спускаться в убежище. Они хотят принять смерть вместе с учителями. Банев в исступлении бросается к главному из мокрецов, Зиновию. Он умоляет его отпустить детей в убежище, пожалеть хотя бы их. После небольшого совещания мокрецы соглашаются, и Виктор с Дианой, прибывшей еще до него, ведут детей к спасению. Учеными Виктору дана инструкция: в убежище нельзя открывать систему вентиляции во избежание отравления, т.е. они могут задохнуться без доступа свежего воздуха. Но другого выхода нет. В момент, когда они почти стали задыхаться, дочь просит Виктора прочесть им стихи – так легче будет умереть.

В конце фильма мы снова видим Виктора. Дети спасены, но «нуждаются в лечении». Все мокрецы погибли. Банев приходит к дочери в больницу. В палату его не пускают. Ее выводят к нему две здоровенные бабищи – нянечки. Он просит оставить его и дочь наедине. «НЕ ПОЛОЖЕНО». Его мучит беспокойство, он чувствует смутные подозрения. На вопросы она не отвечает, сидит неподвижно, вперив в него глаза. Внезапно он все понимает. Он хватает ее за руки – на них следы от бесчисленных уколов. Его охватывает звериная злоба. Он, сдерживаясь, осведомляется, как проходит лечение. Нянечки разъясняют, что, дескать, понемножку продвигается. Уколы нужны, чтобы подавить психику. А еще деток заставляют смотреть телевизор – чтобы они адаптировались. «Правда, Ирочка? Расскажи папочке». Дочь поднимает на отца пустые глаза и говорит глухим голосом, что они смотрели телешоу, где выигрывал самый плохой из участников.

На самом деле эта фраза, нарочито выламывающаяся из общего контекста фильма, заключает в себе весь его обвинительный пафос и злободневность. Невозможно не почувствовать, как вскипает кровь от холодной ярости, как от ненависти сдавливает горло. Эта ненависть – священна. Потому что приходит понимание – то, что сделали с этими детьми, хуже чем растление, насилие или просто убийство. Это превращение свободного прекрасного человека, человека светлого будущего в нечто вроде растения или жвачного животного.

Последняя сцена фильма – отца с дочерью оставили одних. Она внимательно смотрит через окно в ночное небо, на звезды. Она спрашивает его, помнит ли он, как читал им стихи. В ее памяти с тех пор больше ничего не осталось. Он охвачен невыносимым страданием и чувствует, что участь, которую готовились принять дети, по крайней мере, не хуже теперешней.

Итак, финал фильма недвусмысленно указывает на то, как современное общество калечит и уродует свободную человеческую личность. Бесконечное чувство отвращения, которое ощущается при упоминании в конце картины слова «телешоу» – без сомнения, подлинное. Но при другом, нефантастическом сюжете его невозможно было бы испытать. Наверное, это и называется «эффектом очуждения».

Без сомнения, мокрецы и поверившие им дети (кто бы под ними не подразумевался) были правы в своих прозрениях и идеях. Общество, которое они осудили, безусловно заслуживает самого сурового приговора. Однако вопрос в том, насколько были они правы в своих действиях (а точнее, в своем бездействии)? Роман Стругацких, как уже было сказано, заканчивался искусственно и фальшиво. Скорее всего, и там бы Легион Свободы и Президент не дали спуску «очкарикам». Так что фильм в целом более убедительно, чем книга, обозначает проблему возникновения нового общества.

Напоследок хочется сказать, чем может быть полезен этот фильм. Он дает понять, что существующее общество нуждается в изменении, оно отвратительно своей несвободой и навязываемыми приятными формами рабства. Он показывает, что само по себе оно никогда не изменится к лучшему. В конечном итоге в картине остро ставится вопрос о применимости насилия в качестве ответного механизма на бесчеловечные методы обращения с инакомыслящими. Что больше подобает свободному человеку – жертвенность барана, ведомого на заклание, или нечто иное? Герои фильма выбрали первое – и потерпели поражение.

Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий

Гадкие лебеди

Когда Ирма вышла, аккуратно притворив за собой дверь, длинноногая, по-взрослому вежливо улыбаясь большим ртом с яркими, как у матери, губами, Виктор принялся старательно раскуривать сигарету. Это не ребенок, думал он ошеломленно. Дети так не говорят. Это даже не грубость, – это жестокость, и даже не жестокость, а просто ей все равно. Как будто она нам тут теорему доказала, просчитала все, проанализировала, деловито сообщила результат и удалилась, подрагивая косичками, совершенно спокойная. Превозмогая неловкость, Виктор посмотрел на Лолу. Лицо ее шло красными пятнами, яркие губы дрожали, словно она собиралась заплакать, но она, конечно, не думала плакать, она была в бешенстве.

Да, подумал Виктор, и с этой женщиной я жил. Я гулял с нею в горах, я читал ей Бодлера, и трепетал, когда прикасался к ней, и помнил ее запах… Кажется даже дрался из-за нее. До сих пор не понимаю, что она думала, когда я читал ей Бодлера? Нет, это просто удивительно, что мне удалось от нее удрать. Уму непостижимо, и как она меня выпустила? Наверно, я тоже был не сахар. Наверное, я и сейчас не сахар, но тогда я пил еще больше чем сейчас, и к тому же полагал себя большим поэтом.

– Тебе, конечно, не до того, куда там, – говорила Лола. – Столичная жизнь, всякие балерины, артистки… Я все знаю. Не воображай, что мы здесь ничего не знаем. И деньги конечно, бешеные, и любовницы, и бесконечные скандалы… Мне это, если хочешь ты знать, безразлично, я тебе не мешала, ты жил как хотел…

Вообще ее губит то, что она очень много говорит, в девицах она была тихая, молчаливая, таинственная. Есть такие девицы, которые от рождения знают, как себя надо вести. Она знала. Вообще то она и сейчас ничего, когда сидит, например, молча, на диване с сигаретой, выставив колени… Или заломит вдруг руку за голову и потянется. На провинциального адвоката это должно действовать чрезвычайно… Виктор представил себе уютный вечерок, этот столик придвинут к тому вон дивану, бутылка, шампанское шипит в фужерах, перевязанная ленточкой коробка шоколаду и сам адвокат, закованный в крахмал, галстук бабочкой. Все как у людей, и вдруг входит Ирма… Кошмар, подумал Виктор. Да она же несчастная женщина…

– Ты сам должен понимать, – говорила Лола, – что дело не в деньгах, что не деньги сейчас все решают. – Она уже успокоилась, красные пятна пропали. – Я знаю, ты по своему честный человек не взбалмошный, разболтанный но не злой. Ты всегда помогал нам, и в этом отношении никаких претензий я к тебе не имею. Но теперь мне нужна не такая помощь… Счастливой я себя назвать не могу, но и несчастной тебе не удалось меня сделать. У тебя своя жизнь у меня своя. Я, между, прочим, еще не старуха, у меня еще многое впереди…

Девочку придется забрать, подумал Виктор, она уже все, как будто, решила. Если оставить Ирму здесь, в доме начнется ад кромешный… Хорошо, а куда я ее дену? Давай-ка честно, предложил он себе. Только честно. Здесь надо честно, это не игрушки… Он очень честно вспомнил свою жизнь в столице. Плохо, подумал он. Можно конечно взять экономку. Значит, снять постоянную квартиру… Да не в этом же дело: девочка должна быть со мной, а не с экономкой… Говорят, дети, которых воспитали отцы, – самые лучшие дети. И потом она мне нравится, хотя она очень странная девочка. И вообще, я должен. Как честный человек, как отец. И я виноват перед нею. Но то все литература. А если честно? Если честно-боюсь. Потом она будет стоять передо мной, по-взрослому улыбаться большим ртом, и что я сумею ей сказать? Читай больше, читай, каждый день читай, ничем тебе больше не нужно заниматься, только читай. Он это и без меня знает, а больше мне сказать ей нечего. Потому и боюсь… Но и это еще не совсем честно. Не хочется мне, вот в чем дело. Я привык один. Я люблю один. Я не хочу по-другому… Вот как это выглядит, если честно. Отвратительно выглядит, как и всякая правда цинично выглядит, себялюбиво, гнусненько. Честно.

– Что же ты молчишь? – спросила Лола. – Ты так и собираешься молчать?

– Нет-нет, я слушаю тебя, – поспешно сказал Виктор.

– Что ты слушаешь? Я уже полчаса жду, когда ты изволишь отреагировать. Это же не только мой ребенок, в конце концов…

А с ней тоже надо честно? – подумал Виктор. Вот уже с ней мне совсем не хочется честно. Она, кажется, вообразила себе, что такой вопрос я могу решить тут же, за двумя сигаретами.

– Пойми, – сказала Лола, – я ведь не говорю, чтобы ты взял ее на себя. Я же знаю, что ты не можешь, и слава богу, что ты не возьмешь. Ты ни на что такое не годен. Но у тебя же связи есть, знакомства, ты все-таки известный человек, ты помоги ее устроить! Есть же у нас какие-то привилегированные заведения, пансионы, специальные школы. Она ведь способная девочка, у нее к языкам способности, и к математике, и к музыке…

– Пансион, – сказал Виктор. – Да конечно. Пансион. Сиротский приют… Нет-нет, я шучу. Об этом стоит подумать.

– А что тут думать? Любой был бы рад устроить своего ребенка в хороший пансионат или в специальную школу. Жена нашего директора…

– Слушай, Лола, – сказал Виктор. – Это хорошая мысль, я попробую что-нибудь сделать. Но это не так просто, на это нужно время. Я, конечно, напишу…

– Напишу! Ты весь в этом. Не писать надо, а ехать лично, пороги обивать! Ты же все равно здесь бездомник! Все равно только пьянствуешь и с девками путаешься. Неужели так трудно для родной дочери

О, черт, подумал Виктор, так ей все и объясни. Он снова закурил, поднялся и прошел по комнате. За окном темнело, и по-прежнему лил дождь, крупный, тяжелый, неторопливый дождь, которого было очень много и который явно никуда не торопился.

– Ах, как ты мне надоел! – сказала Лола с неожиданной злостью. – Если бы ты только знал, как ты мне надоел…

Пора идти, подумал Виктор. Начинается священный материнский гнев, ярость покинутой и все такое прочее, все равно сегодня я ничего ей не отвечу. И ничего не стану ей обещать.

– Ни в чем на тебя нельзя положиться, – продолжала она, – негодный муж, бездарный отец… Модный писатель, видите ли! Дочь родную воспитать не сумел… Да любой мужик понимает в людях больше, чем ты! Ну что ты делаешь? От тебя же никакого проку. Я одна из сил выбиваюсь, не могу ничего. Я для нее нуль, для нее любой мокрец в сто раз важнее чем я. Ну ничего, ты еще спохватишься! Ты ее не учишь, так они ее научат! Дождешься еще, что она тебе будет в рожу плевать, как мне…

– Брось, Лола, – сказал Виктор, морщась. – Ты все-таки, знаешь, как-то… Я отец, то верно, но ты же мать… Все у тебя кругом виноваты…

– Убирайся! – сказала она.

– Ну вот что, – сказал Виктор. – Ссориться я с тобой не намерен. Решать с бухты-барахты я тоже ничего не намерен. Буду думать. А ты… – Она теперь стояла, выпрямившись, и прямо-таки дрожала, предвкушая упрек, готовая с наслаждением ринуться в свару.

– А ты, – спокойно сказал он, – постарайся не нервничать. Что-нибудь придумаем. Я тебе позвоню.

Он вышел в прихожую и натянул плащ. Плащ был еще мокрый. Виктор заглянул в комнату Ирмы, чтобы попрощаться, но Ирмы не было. Окно было раскрыто настежь, в подоконник хлестал дождь. На стене красовался транспарант с надписью большими красивыми буквами: «Прошу никогда не закрывать окно». Транспарант был мятый, с надрывами и темными пятнами, словно его неоднократно срывали и топтали ногами. Виктор прикрыл дверь.

– До свидания, Лола, – сказал он. Лола не ответила.

На улице было уже темно. Дождь застучал по плечам, по капюшону. Виктор ссутулился и сунул руки в карманы. Вот в этом скверике мы в первый раз поцеловались, думал он. А вот этого дома тогда не было, а был пустырь, а за пустырем свалка, там мы охотились с рогатками на кошек, а сейчас я что-то ни одной не вижу… И ни черта мы тогда не читали, а у Ирмы полна комната книг. Что такое была в мое время

1
Гадкие лебеди, прекрасный утенок - контаминация заглавий сказок Г.-Х. Андерсена «Гадкий утенок» и «Дикие лебеди» (перевод А. Ганзен) и инверсия первого из них.

В кругу семьи и друзей

Когда Ирма вышла, аккуратно притворив за собой дверь, худая, длинноногая, по-взрослому вежливо улыбаясь большим ртом с яркими, как у матери, губами, Виктор принялся старательно раскуривать сигарету. Это никакой не ребенок, думал он ошеломленно. Дети так не говорят. Это даже не грубость, это – жестокость, и даже не жестокость, а просто ей все равно. Как будто она нам тут теорему доказала – просчитала все, проанализировала, деловито сообщила результат и удалилась, подрагивая косичками, совершенно спокойная. Превозмогая неловкость, Виктор посмотрел на Лолу. Лицо ее шло красными пятнами, яркие губы дрожали, словно она собиралась заплакать, но она, конечно, и не думала плакать, она была в бешенстве.

Да, подумал Виктор, и с этой вот женщиной я жил, я гулял с нею в горах, я читал ей Бодлера, и трепетал, когда прикасался к ней, и помнил ее запах… кажется, даже дрался из-за нее. До сих пор не понимаю, что она думала, когда я читал ей Бодлера? Нет, это просто удивительно, что мне удалось от нее удрать. Уму непостижимо, и как это она меня выпустила? Наверное, я тоже был не сахар. Наверное, я и сейчас не сахар, но тогда я пил еще больше, чем сейчас, и к тому же полагал себя большим поэтом.

– Тебе, конечно, не до того, куда там, – говорила Лола. – Столичная жизнь, всякие балерины, артистки… Я все знаю. Не воображай, что мы здесь ничего не знаем. И деньги твои бешеные, и любовницы, и бесконечные скандалы… Мне это, если хочешь ты знать, безразлично, я тебе не мешала, ты жил как хотел…

Вообще ее губит то, что она очень много говорит. В девицах она была тихая, молчаливая, таинственная. Есть такие девицы, которые от рождения знают, как себя вести. Она – знала. Вообще-то она и сейчас ничего, когда сидит молча на диване с сигареткой, выставив коленки… или заложит вдруг руки за голову и потянется. На провинциального адвоката это должно действовать чрезвычайно… Виктор представил себе уютный вечерок: этот столик придвинут к тому вон дивану, бутылка, шампанское шипит в фужерах, перевязанная ленточкой коробка шоколаду и сам адвокат, запакованный в крахмал, галстук бабочкой. Все как у людей, и вдруг входит Ирма… Кошмар, подумал Виктор. Да она же несчастная женщина…

– Ты сам должен понимать, – говорила Лола, – что дело не в деньгах, что не деньги сейчас все решают. – Она уже успокоилась, красные пятна пропали. – Я знаю, ты по-своему честный человек, взбалмошный, разболтанный, но не злой.

Ты всегда помогал нам, и в этом отношении никаких претензий я к тебе не имею. Но теперь мне нужна не такая помощь… Счастливой назвать я себя не могу, но и несчастной тебе тоже не удалось меня сделать. У тебя своя жизнь, а у меня – своя. Я, между прочим, еще не старуха, у меня еще многое впереди…

Девочку придется забрать, подумал Виктор. Она уже все, как видно, решила. Если оставить Ирму здесь, в доме начнется ад кромешный… Хорошо, а куда я ее дену? Давай-ка честно, предложил он себе. Только честно. Здесь надо честно, это не игрушки… Он очень честно вспомнил свою жизнь в столице. Плохо, подумал он. Можно, конечно, взять экономку. Значит, снять постоянную квартиру… Да не в этом же дело: девочка должна быть со мной, а не с экономкой… Говорят, дети, которых воспитали отцы, – это самые лучшие дети. И потом, она мне нравится, хотя она очень странная девочка. И вообще я должен. Как честный человек, как отец. И я виноват перед нею. Но это все литература. А если все-таки честно? Если честно – боюсь. Потому что она будет стоять передо мной, по-взрослому улыбаясь большим ртом, и что я ей сумею сказать? Читай, больше читай, каждый день читай, ничем тебе больше не нужно заниматься, только читай. Она это и без меня знает, а больше мне сказать ей нечего. Поэтому и боюсь… Но и это еще не совсем честно. Не хочется мне, вот в чем дело. Я привык один. Я люблю один. Я не хочу по-другому… Вот как это выглядит, если честно. Отвратительно выглядит, как и всякая правда. Цинично выглядит, себялюбиво, гнусненько. Честно.

– Что же ты молчишь? – спросила Лола. – Ты так и собираешься молчать?

– Нет-нет, я слушаю тебя, – поспешно сказал Виктор.

– Что ты слушаешь? Я уже полчаса жду, когда ты соизволишь отреагировать. Это же не только мой ребенок, в конце концов…

А с нею тоже надо честно? – подумал Виктор. Вот уж с нею мне совсем не хочется честно. Она, кажется, вообразила себе, что такой вопрос я могу решить тут же, не сходя с места, между двумя сигаретами.

– Пойми, – сказала Лола, – я ведь не говорю, чтобы ты взял ее на себя. Я же знаю, что ты не возьмешь, и слава богу, что не возьмешь, ты ни на что такое не годен. Но у тебя же есть связи, знакомства, ты все-таки довольно известный человек – помоги ее устроить! Есть же у нас какие-то привилегированные учебные заведения, пансионы, специальные школы. Она ведь способная девочка, у нее к языкам способности, и к математике, и к музыке…

– Пансион, – сказал Виктор. – Да, конечно… Пансион. Сиротский приют… Нет-нет, я шучу. Об этом стоит подумать.

– А что тут особенно думать? Любой был бы рад устроить своего ребенка в хороший пансион или в специальную школу. Жена нашего директора…

– Слушай, Лола, – сказал Виктор. – Это хорошая мысль, я попытаюсь что-нибудь сделать. Но это не так просто, на это нужно время. Я, конечно, напишу…

– Напишу! Ты весь в этом. Не писать надо, а ехать, лично просить, пороги обивать! Ты же все равно здесь бездельничаешь! Все равно только пьянствуешь и путаешься с девками. Неужели так трудно для родной дочери…

О, черт, подумал Виктор, так ей все и объясни. Он снова закурил, поднялся и прошелся по комнате. За окном темнело, и по-прежнему лил дождь, крупный, тяжелый, неторопливый – дождь, которого было очень много и который явно никуда не торопился.

– Ах, как ты мне надоел! – сказала Лола с неожиданной злостью. – Если бы ты знал, как ты мне надоел…

Пора идти, подумал Виктор. Начинается священный материнский гнев, ярость покинутой и все такое прочее. Все равно ничего я сегодня ей не отвечу. И ничего не стану обещать.

– Ни в чем на тебя нельзя положиться, – продолжала она. – Негодный муж, бездарный отец… модный писатель, видите ли! Дочь родную воспитать не сумел… Да любой мужик понимает в людях больше, чем ты! Ну что мне теперь делать? От тебя же никакого проку. Я одна из сил выбиваюсь, не могу ничего. Я для нее нуль, для нее любой мокрец в сто раз важнее, чем я. Ну ничего, ты еще спохватишься! Ты ее не учишь, так они ее научат! Дождешься еще, что она тебе будет в рожу плевать, как мне…

– Брось, Лола, – сказал Виктор морщась. – Ты все-таки, знаешь, как-то… Я отец, это верно, но ты же мать… Все у тебя кругом виноваты…

– Убирайся! – сказала она.

– Ну вот что, – сказал Виктор. – Ссориться с тобой я не намерен. Решать с бухты-барахты я тоже ничего не намерен. Буду думать. А ты…

Она теперь стояла выпрямившись и прямо-таки дрожала, предвкушая упрек, готовая с наслаждением кинуться в свару.

– А ты, – спокойно сказал он, – постарайся не нервничать. Что-нибудь придумаем. Я тебе позвоню.

Он вышел в прихожую и натянул плащ. Плащ был еще мокрый. Виктор заглянул в комнату Ирмы, чтобы попрощаться, но Ирмы не было. Окно было раскрыто настежь, в подоконник хлестал дождь. На стене красовался транспарант с надписью большими красивыми буквами: «Прошу никогда не закрывать окно». Транспарант был мятый, с надрывами и темными пятнами, словно его неоднократно срывали и топтали ногами. Виктор прикрыл дверь.

– До свидания, Лола, – сказал он. Лола не ответила.

На улице было уже совсем темно. Дождь застучал по плечам, по капюшону. Виктор ссутулился и сунул руки поглубже в карманы. Вот в этом скверике мы в первый раз поцеловались, думал он. А вот этого дома тогда еще не было, а был пустырь, а за пустырем – свалка, там мы охотились с рогатками на кошек. В городе была чертова уйма кошек, а сейчас я что-то ни одной не вижу… И ни черта мы тогда не читали, а вот у Ирмы полная комната книг. Что такое была в мое время двенадцатилетняя девчонка? Конопатое хихикающее существо, бантики, куклы, картинки с зайчиками и белоснежками, всегда парочками-троечками: шу-шу-шу, кульки с ирисками, испорченные зубы. Чистюли, ябеды, а самые лучшие из них – точно такие же, как мы, коленки в ссадинах, дикие рысьи глаза и пристрастие к подножкам… Времена новые наконец наступили, что ли? Нет, подумал он. Это не времена. То есть и времена, конечно, тоже… А может быть, она у меня вундеркинд? Случаются же вундеркинды. Я – отец вундеркинда. Почетно, но хлопотно, и не столько почетно, сколько хлопотно, да, в конце концов, и не почетно вовсе… А вот эту улочку я всегда любил, потому что она самая узкая. Так, а вот и драка. Правильно, у нас без этого нельзя, мы без этого никак не можем. Это у нас испокон веков. И двое на одного…

На углу стоял фонарь. У границы освещенного пространства мокнул автомобиль с брезентовым верхом, а рядом с автомобилем двое в блестящих плащах пригибали к мостовой третьего – в черном и мокром. Все трое с натугой и неуклюже топтались по булыжнику. Виктор приостановился, затем подошел поближе. Непонятно было, что тут, собственно, происходит. На драку не похоже: никто никого не бьет. На возню от избытка молодых сил не похоже тем более – не слышно азартного гиканья и жеребячьего ржания… Третий, в черном, вдруг вырвался, упал на спину, и двое в плащах сейчас же повалились на него. Тут Виктор заметил, что дверцы машины распахнуты, и подумал, что этого черного либо недавно вытащили оттуда, либо пытаются туда запихнуть. Он подошел вплотную и рявкнул:

– Отставить!

Двое в плащах разом обернулись и несколько мгновений смотрели на Виктора из-под надвинутых капюшонов. Виктор заметил только, что они молодые и что рты у них разинуты от напряжения, а затем они с невероятной быстротой нырнули в автомобиль, стукнули дверцы, машина взревела и умчалась в темноту. Человек в черном медленно поднялся, и, разглядев его, Виктор отступил на шаг. Это был больной из лепрозория – «мокрец», или «очкарик», как их звали за желтые круги вокруг глаз, – в плотной черной повязке, закрывающей нижнюю половину лица. Он мучительно тяжело дышал, страдальчески задрав остатки бровей. По лысой голове стекала вода.

– Что случилось? – спросил Виктор.

Очкарик смотрел не на него, а мимо, глаза его выкатились. Виктор хотел обернуться, но тут его с хрустом ударило в затылок, и когда он очнулся, то обнаружил, что лежит лицом вверх под водосточной трубой. Вода хлестала ему в рот, она была тепловатая и ржавая на вкус. Отплевываясь и кашляя, он отодвинулся и сел, прислонившись спиной к кирпичной стене. Вода, набравшаяся в капюшон, полилась за воротник и поползла по телу. В голове гудели и звенели колокола, трубили трубы и били барабаны. Сквозь этот шум Виктор разглядел перед собой худое темное лицо. Знакомое. Где-то я его видел. Еще до того, как у меня лязгнули челюсти… Он подвигал языком, пошевелил челюстью. Зубы были в порядке. Мальчик набрал под трубой пригоршню воды и плеснул ему в глаза.

– Милый, – сказал Виктор, – хватит.

– Мне показалось, что вы еще не очнулись, – сказал мальчик серьезно.

Виктор осторожно засунул руку под капюшон и ощупал затылок. Там была шишка – ничего страшного, никаких раздробленных костей, даже крови не было.

– Кто же это меня? – задумчиво спросил он. – Надеюсь, не ты?

– Вы сами сможете идти, господин Банев? – сказал мальчик. – Или позвать кого-нибудь? Видите ли, для меня вы слишком тяжелый.

Виктор вспомнил, кто это.

– Я тебя знаю, – сказал он. – Ты – Бол-Кунац, приятель моей дочки.

– Да, – сказал мальчик.

– Вот и хорошо. Не надо никого звать и не надо никому говорить. А давай-ка немножко посидим и опомнимся.

Теперь он разглядел, что с Бол-Кунацем тоже не все в порядке. На щеке у него темнела свежая ссадина, а верхняя губа припухла и кровоточила.

– Я все-таки кого-нибудь позову, – сказал Бол-Кунац.

– Стоит ли?

– Видите ли, господин Банев, мне не нравится, как у вас дергается лицо.

– В самом деле? – Виктор ощупал лицо. Лицо не дергалось. – Это тебе только кажется… Так. А теперь мы встанем. Что для этого необходимо? Для этого необходимо подтянуть под себя ноги… – Он подтянул под себя ноги, и ноги показались ему не совсем своими. – Затем, слегка оттолкнувшись от стены, перенести центр тяжести таким образом… – Ему никак не удавалось перенести центр тяжести, что-то мешало. Чем же это меня? – подумал он. Да ведь как ловко…

– Вы наступили себе на плащ, – сообщил мальчик, но Виктор уже сам разобрался со своими руками и ногами, со своим плащом и оркестром под черепом. Он встал. Сначала пришлось придерживаться за стенку, но потом дело пошло лучше.

– Ага, – сказал он. – Значит, ты меня тащил оттуда до этой трубы. Спасибо.

Фонарь стоял на месте, но не было ни машины, ни очкарика. Никого не было. Только маленький Бол-Кунац осторожно гладил свою ссадину мокрой ладонью.

– Куда же они все делись? – спросил Виктор.

Мальчик не ответил.

– Я тут один лежал? – спросил Виктор. – Вокруг никого больше не было?

– Давайте я вас провожу, – сказал Бол-Кунац. – Куда вам лучше идти? Домой?

– Погоди, – сказал Виктор. – Ты видел, как они хотели схватить очкарика?

– Я видел, как вас ударили, – сказал Бол-Кунац.

– Я не разглядел. Он стоял спиной.

– А ты где был?

– Видите ли, я лежал тут, за углом…

– Ничего не понимаю, – сказал Виктор. – Или у меня с головой что-то… Почему ты, собственно, лежал за углом? Ты там живешь?

– Видите ли, я лежал, потому что меня ударили еще раньше. Не тот, который вас ударил, а другой.

– Очкарик?

Они медленно шли, стараясь держаться мостовой, чтобы на них не лило с крыш.

– Н-нет, – ответил Бол-Кунац, подумав. – По-моему, они все были без очков.

– О, господи, – сказал Виктор. Он полез рукой под капюшон и пощупал шишку. – Я говорю о прокаженном, их называют очкариками. Ну знаешь, из лепрозория… Мокрецы…

– Не знаю, – сдержанно произнес Бол-Кунац. – По-моему, они все были вполне здоровы.

– Ну-ну! – сказал Виктор. Он ощутил некоторое беспокойство и даже остановился. – Ты что же, хочешь меня уверить, что там не было прокаженного? С черной повязкой, весь в черном…

– Это никакой не прокаженный! – с неожиданной запальчивостью сказал Бол-Кунац. – Он поздоровее вас…

Впервые в этом мальчике обнаружилось что-то мальчишеское и сейчас же исчезло.

– Я не совсем понимаю, куда мы идем, – помолчав, сказал он прежним серьезным до бесстрастности тоном. – Сначала мне показалось, что вы направляетесь домой, но теперь я вижу, что мы идем в противоположную сторону.

Виктор все стоял, глядя на него сверху вниз. Два сапога пара, подумал он. Все просчитал, проанализировал и деловито решил не сообщать результата. Так он мне, видимо, и не расскажет, что здесь было. Интересно, почему? Неужели уголовщина? Нет, не похоже. Или все-таки уголовщина? Новые, знаете ли, времена… Чепуха, знаю я нынешних уголовников…

Мальчик, прямой, строгий и мокрый, шагал рядом. Преодолев некоторую нерешительность, Виктор положил руку ему на плечо. Ничего особенного не произошло – мальчик стерпел. Впрочем, он, вероятно, просто решил, что его плечо понадобилось в утилитарных целях как подпорка для травмированного.

– Должен тебе сказать, – самым доверительным тоном сообщил ему Виктор, – что у вас с Ирмой очень странная манера разговаривать. Мы в детстве говорили не так.

– Правда? – вежливо спросил Бол-Кунац. – И как же вы говорили?

– Ну, например, этот твой вопрос у нас звучал бы так: чиво?

Бол-Кунац пожал плечами.

– Вы хотите сказать, что это было бы лучше?

– Упаси бог! Я хочу только сказать, что это было бы естественнее.

– Именно то, что наиболее естественно, – заметил Бол-Кунац, – менее всего подобает человеку.

Виктор ощутил какой-то холод внутри. Какое-то беспокойство. Или даже страх. Словно в лицо ему расхохоталась кошка.

– Естественное всегда примитивно, – продолжал между тем Бол-Кунац. – А человек – существо сложное, естественность ему не идет. Вы меня понимаете, господин Банев?

– Да, – сказал Виктор. – Конечно.

Было нечто удивительно фальшивое в том, как отечески он держал руку на плече этого мальчика, который не мальчик. У него даже заныло в локте. Он осторожно убрал руку и сунул в карман.

– Сколько тебе лет? – спросил он.

– Четырнадцать, – рассеянно ответил Бол-Кунац.

Любой мальчик на месте Бол-Кунаца непременно заинтересовался бы этим раздражающе неопределенным «а-а», но Бол-Кунац был не из любых мальчиков. Его не занимали интригующие междометия. Он размышлял над соотношением естественного и примитивного в природе и обществе. И он жалел, что ему попался такой неинтеллигентный собеседник, да еще ударенный по голове…

Они вышли на проспект Президента. Здесь было много фонарей и попадались прохожие – торопливые, согнутые многодневным дождем мужчины и женщины. Здесь были освещенные витрины и озаренный неоновым светом вход в кинотеатр, где под навесом толпились очень одинаковые молодые люди неопределенного пола, в блестящих плащах до пяток. И над всем этим сквозь дождь сияли золотые и синие заклинания: «Президент – отец народа», «Легионер Свободы – верный сын Президента», «Армия – наша грозная слава»…

Они по инерции шли по мостовой, и проехавший автомобиль, рявкнув сигналом, загнал их на тротуар и окатил грязной водой.

– А я думал, тебе лет восемьдесят, – сказал Виктор.

– У меня в детстве был приятель, – сказал Виктор, – который затеял прочитать Гегеля в подлиннике и прочитал-таки, но сделался шизофреником. Ты в свои годы, безусловно, знаешь, что такое шизофреник.

– Да, знаю, – сказал Бол-Кунац.

– И ты не боишься?

Они подошли к отелю, и Виктор предложил:

– Может быть, зайдешь ко мне, обсохнешь?

– Благодарю вас. Я как раз собирался попросить разрешения зайти. Во-первых, я должен вам еще кое-что сказать, а во-вторых, мне надо поговорить по телефону. Вы разрешите?

Виктор разрешил. Они прошли сквозь вращающуюся дверь мимо швейцара, снявшего перед Виктором фуражку, мимо богатых статуй с электрическими свечами в совершенно пустой вестибюль, пропитанный ресторанными запахами, и Виктор ощутил привычный подъем в предвкушении наступающего вечера, когда можно будет пить, и безответственно болтать, и отодвинуть локтем на завтра то, что раздражающе наседало сегодня… в предвкушении Юла Голема и доктора Р. Квадриги… и, может быть, еще с кем-нибудь познакомлюсь, и, может быть, что-нибудь случится – драка или сюжет вдруг заиграет… и закажу-ка я сегодня миноги, и пусть все будет хорошо, а последним автобусом поеду к Диане…

Пока Виктор брал ключи у портье, за его спиной происходил разговор. Бол-Кунац разговаривал со швейцаром. «Ты зачем сюда вперся?» – шипел швейцар. «У меня разговор с господином Баневым». – «Я тебе покажу разговор с господином Баневым, – шипел швейцар. – Шляешься по ресторанам…» – «У меня разговор с господином Баневым, – повторял Бол-Кунац. – Ресторан меня не интересует». – «Еще бы тебя, щенка, ресторан интересовал… Вот я тебя сейчас отсюда вышвырну…» Виктор взял ключ и обернулся.

– Э… – сказал он. Он опять забыл имя швейцара. – Парнишка со мной, все в порядке.

Швейцар ничего не ответил, лицо у него было недовольное.

Они поднялись в номер. Виктор с наслаждением сбросил плащ и наклонился, чтобы расшнуровать сырые ботинки. Кровь прилила к голове, и он ощутил изнутри болезненные редкие толчки в то место, где был желвак, тяжелый и круглый, как свинцовая лепешка. Он сразу выпрямился и, придерживаясь за косяк, стал сдирать ботинок, упершись в задник носком другой ноги. Бол-Кунац стоял рядом, с него капало.

– Раздевайся, – сказал Виктор. – Повесь все на радиатор, сейчас я дам полотенце.

– Разрешите, я позвоню, – сказал Бол-Кунац, не двигаясь с места.

– Валяй. – Виктор содрал второй ботинок и в мокрых носках ушел в ванную. Раздеваясь, он слышал, как мальчик негромко разговаривает, спокойно и неразборчиво. Только однажды он громко и внятно произнес: «Не знаю». Виктор обтерся полотенцем, накинул халат и, достав чистую купальную простыню, вышел в комнату. «Вот тебе», – сказал он и тут же увидел, что это ни к чему. Бол-Кунац по-прежнему стоял у дверей, и с него по-прежнему капало.

– Благодарю вас, – сказал он. – Видите ли, мне надо идти. Я хотел бы еще только…

– Простудишься, – сказал Виктор.

– Нет, не беспокойтесь, благодарю вас. Я не простужусь. Я хотел бы еще только выяснить с вами один вопрос. Ирма вам ничего не говорила?

Виктор бросил простыню на диван, присел на корточки перед баром и вытащил бутылку и стакан.

– Ирма мне много чего говорила, – ответил он довольно мрачно. Он налил в стакан на палец джину и долил немного воды.

– Она не передавала вам наше приглашение?

– Нет. Приглашений она мне не передавала. На, выпей.

– Благодарю вас, не нужно. Раз она не передавала, то передам я. Мы хотели бы встретиться с вами, господин Банев.