Древнерусская литература. Вопросы личной, семейной и общественной нравственности Нравственно общественные вопросы с которыми русская классическая

Приложение

Заветные слова Д.С. Лихачева

Биография Лихачева

Лихачев Дмитрий Сергеевич - литературовед, историк, искусствовед, культуролог, общественный деятель. Родился в интеллигентной петербургской семье инженера-электрика.

В 1923 г. Лихачев поступил на факультет общественных наук в Петроградский университет, где обучался на этнолого-лингвистическом отделении сразу в двух секциях – романо-германской и славяно-русской.

З Февраля 1928 на за­седании «Космической Академии наук» (ку­да входили студенты нескольких институ­тов) сделал доклад, в котором полушутливо доказывал преимущества старой орфогра­фии. Текст выступления был написан по от­мененным правилам и представлял собой пародийное подражание ученым сочинени­ям средневекового книжника. В докладе открыто сказал о Притеснении Советской властью Русской Православной Церкви. Спустя несколько дней его арестовали.

Был узником Соловецкого монастыря. В 1931 его перевели на строительство Беломорско-Балтийского канала, а через год (1932) освободили досрочно. В 1936 с него сняли судимость. Несколько лет после возвращения из заключения работал ре­дактором и корректором. Устроиться на другое место было невозможно, кроме то­го, он надеялся, что на незаметной должнос­ти ему удастся избежать новых репрессий. С 1938 вел научную работу в Институте рус­ской литературы (Пушкинском доме), (с 1954) руководил сектором древнерусской литературы. Профессор Ленинградского университета (1946-1953). Автор десятков книг и сотен статей.

С 1939 г. Лихачев стал специалистом-«древником» в области истории русской литературы.

В годы Второй мировой войны Лихачев не бросает родной город, несмотря на дистрофию, он продол­жает заниматься наукой.

К своей огромной славе Д.С.Лихачев относился спокойно.

Его перу принадлежат 39 книг-исследований по культуре и древнерусской литературе, по темам нравственности, философии, исторической поэтике.

В 2000 г. Д. С. Лихачеву посмертно была присуждена Государственная премия России за развитие художе­ственного направления отечественного телевиде­ния и создание общероссийского государственного телеканала «Культура».

5 «На море все спокойно»

Одно сильное впечатление из детства в Куоккале. В пасхальную неделю, как и во всех русских православных церквах, разрешалось звонить всем и в любое время. Отец и мы, два брата, од­нажды (приезжали на дачи рано весной) ходили на колокольню звонить. До какой же степени было восхи­тительно слушать звон под самыми колоколами!

Произошел тогда один случай, который «прославил» нас с братом среди всех дачников. Ветер дул с бе­рега (самый опасный). Мой старший брат снял синюю штору у нас в детской, водрузил ее на нашей лодке и предложил прокатиться под «парусом» вполне до­машнему мальчику - внуку сенатора Давыдова.

Домашний мальчик Сережа пошел к своей бабуш­ке и спросил у нее разрешения прокатиться.

Бабушка была франтиха с фиолетовыми глазами, сидела в шелковом платье стального цвета под зон­тиком от солнца. Она спросила только - не промочит ли Сережа ноги: в лодке ведь всегда есть на дне вода. Велела Сереже надеть галоши.

Сережа надел новые блестящие галоши и сел в лодку.

Все это происходило на моих глазах. Поехали. Ветер, тихий, как всегда, у берега, усилился вдали. Лод­ку погнало. Я наблюдал с берега и увидел: синий парус медленно наклонился и исчез. Бабушка, как была в корсете и с зонтиком, пошла по воде, простирая ру­ки к любимому Сереже. Дойдя до глубокой воды, ба­бушка с фиолетовыми глазами упала без чувств.

А на берегу за загородкой из простыней загорал проректор Петербургского университета - красавец Прозоровский. Он наблюдал за бабушкой и, когда та упала, бросился ее спасать. И, о ужас! - в одних трусах.

Он поднял бабушку с фиолетовыми глазами и по­нес ее к берегу. А я изо всех сил побежал домой.

Подбежав к нашей даче, я замедлил шаг и поста­рался быть спокойным. Мать спросила, очевидно, до­гадавшись все же, что что-то случилось: «На море все спокойно?» Я немедленно ответил: «На море все спокойно, но Миша тонет».

Эти мои слова запомнились и вспоминались потом в нашей семье сотни раз. Они стали нашей семейной поговоркой, когда внезапно что-либо случалось не­приятное.

А в море в это время происходило следующее. До­машний мальчик Сережа, конечно, не умел плавать. Брат стал его спасать и велел сбросить галоши. Но Сережа не хотел - то ли чтобы не ослушаться ба­бушки, то ли потому, что было жаль блестящих га­лош с медными буковками «С. Д.» («Сережа Давы­дов»). Брат пригрозил: «Сбрасывай, дурак, или я сам тебя брошу».

Угроза подействовала, а от берега уже гребли лодки и лодки.

Вечером приехал отец. Моего брата повели на вто­рой этаж пороть, а затем отец, не изменяя своим при­вычкам, повел нас гулять вдоль моря.

Как полагалось, мы с братом шли впереди роди­телей.

Встречные говорили, указывая на моего брата: «Спаситель, спаситель!», а «спаситель» шел мрачный, с зареванной физиономией.

Хвалили и меня за «мудрую» выдержку. А однажды в особенно сильную бурю кто-то из встречных сказал мне: «На море все спокойно, но четыре будки под­мыло и опрокинуло».

Я немедленно побежал на море смотреть.

Бури я люблю и до сих пор, но не люблю обманчивого берегового ветра.

8. «Внешние впечатления»

Ни моя семья, ни я, одиннадцати-двенадцатилетний мальчик, разумеется, ни­чего толком не понимали, что происхо­дит, и происходит почти на наших гла­зах, так как жили мы на Новоисаакиевской улице вблизи Исаакиевской площади. Семья слабо разбиралась в политике. Когда в первые дни февральской революции «гордовики» (так называли в Петрограде городовых) захватили вышку Исаакиевского собора и чердаки гостиницы «Астория» и оттуда обстреливали любую собиравшуюся тол­пу, мои родители возмущались «гордовиками» и боялись приближаться к этим местам. Но когда «гордовиков» стащили с их позиций и разъяренная толпа убивала их, родители возмущались жестокостью толпы, не особенно входя в дальнейшее обсуждение событий.

Когда мы с отцом гуляли по Большой Морской и виде­ли, как строят дом и носят тяжести на своих спинах обу­тые в лапти, чтобы не скользить, крестьяне, приехавшие в город на заработки, - я почти задыхался от жалости и вспоминал с отцом «Железную дорогу» Некрасова.

То же самое происходило на любой набережной в ме­стах, где разрешалось разгружать барки с кирпичом и дровами. Здоровенные катали вкатывали быстро-быст­ро свои тачки с тяжеленным грузом, чтобы взобраться, не останавливаясь, по узким доскам, перекинутым с бортов барж на набережную. Мы жалели каталей, ста­рались представить себе, как они живут в отрыве от се­мей на этих барках, как замерзают по ночам, как тоску­ют по своим детям, ради которых они, в сущности, и за­рабатывали свой хлеб тяжелым трудом.

Но когда эти же бывшие грузчики и носильщики, ма­стеровые и мелкие служащие пошли по бесплатным би­летам на балет в Мариинский театр и заполнили собой партер и ложи, родители жалели о былом бриллианто­вом блеске голубого Мариинского зала. Единственное, что на тех представлениях радовало родителей, - это то, что балерины танцевали не хуже прежнего. Спесивцева с Люком были так же великолепны, раскланива­лись перед новой публикой так же, как и перед старой.

А ведь как это было замечательно! Какой урок уваже­ния к новому зрителю давал нам всем тогдашний театр!

Наиболее важный и в то же время наиболее трудный период в формировании моих научных интересов - конечно, университетский.

Я поступил в Ленинградский университет несколько раньше положенного возраста: мне не было еще 17 лет. Не хватало нескольких месяцев. Принимали тогда в основном рабочих. Это был едва ли не первый год приема в университет по классовому признаку. Я не был ни рабочим, ни сы­ном рабочего, а - обыкновенного служащего. Уже тогда имели значение записочки и рекомендации от влиятельных лиц. Такую записочку, стыдно признаться, отец мне добыл, и она сыграла известную роль при моем поступлении.

Появились профессора «красные» и просто профессоры. Впрочем, профессоров вообще не было - звание это, как и ученые степени, было отменено. Защиты докторских диссертаций совершались условно. Оппоненты за­ключали свои выступления так: «Если бы это была защи­та, я бы голосовал за присуждение...» Защита называлась диспутом.

Так же условно было и деление «условной профессуры» на «красных» и «старых» по признаку-кто как к нам об­ращался; «товарищи» или «коллеги». «Красные» знали меньше, но обращались к студентам «товарищи»; старые профессоры знали больше, но говорили студентам «колле­ги». Я не принимал во внимание этого условного призна­ка и ходил ко всем, кто мне казался интересен.

Я поступил на факультет общественных наук. Сокра­щение ФОН расшифровывалось и так: «Факультет ожи­дающих невест». Но «невест» там, по нынешним време­нам, было немного. Просто их много казалось от непривычки: ведь до революции в университете учились толь­ко мужчины.

Что дало мне больше всего пребывание в университе­те? Трудно перечислить все то, чему я научился и что я узнал в университете. Дело ведь не ограничивалось слу­шанием лекций и участием в занятиях.

Единственное, о чем я жалею, это о том , что не все удалось посетить.

9. «Доверие как движение»

Однако вернусь к школьной поре.

В школе я наловчился рисовать карикатуры на учителей: просто - одной-двумя линиями. И однажды на переме­не нарисовал всех на классной доске. И вдруг вошел пре­подаватель. Я обмер. Но преподаватель подошел, смеял­ся вместе с нами (а на доске был изображен и он сам) и ушел, ничего не сказав. А через два-три урока пришел в класс наш классный наставник и сказал: «Дима Лихачёв, директор просит вас повторить все ваши кари­катуры на бумаге для нашей учительской комнаты».

Были у нас умные педагоги.

В школе Лентовской, где я учился, поощрялось собст­венное мнение учеников. В классе часто шли споры. С тех пор я стремлюсь сохранять в себе самостоятельность во вкусах и взглядах.

Первое время после переезда в казенную квартиру на Петроградской стороне (Гатчинская, 16, или Лахтинская, 9) я продолжал учиться у Мая. В ней я пережил са­мые первые реформы школы, переход к трудовому вос­питанию (уроки столярного искусства сменились пил­кой дров для отопления школы), к совместному обуче­нию мальчиков и девочек (к нам в школу перевели дево­чек из соседней школы) и т.д. Но ездить в школу в переполненных трамваях стало совершенно невозможно, хо­дить - еще труднее, так как затруднения в тогдашнем Петрограде с едой были ужасными. Мы ели дуранду (спресованные жмыхи), хлеб из овса с кострицей, иногда удавалось достать немного мороженой картошки, за молоком ходили пешком на Лахту и получали его в обмен на вещи. Меня перевели поблизости в школу Лентовской на Плуталовой улице. И снова я попал в замечательное училище.

Между учениками и преподавателями образовалась тесная связь, дружба, «общее дело». Учителям не надо шило наводить дисциплину строгими мерами. Учителя могли постыдить ученика, и этого было достаточно, чтобы общественное мнение класса было против прови­нившегося и озорство не повторялось. Нам разрешалось курить, но ни один из аборигенов школы этим правом не пользовался.

11. «Блокада»

Разразилась война. На призывном пункте меня с моими постоянными язвенными кровотечениями начисто забраковали, и я довольствовался участием в самообороне, жил на казарменном положении в институ­те, работая «связистом» и дежуря на башне Пушкинско­го Дома. В моем ведении была ручная сирена, которую я приводил в действие при каждом налете вражеской авиации. Спал я то на крыловском диванчике, то на большом диване из Спасского-Лутовинова, и думал, думал. Жена старалась дома выкупить весь паек на всех, вставала ночью, чтобы занять очередь первой в магазин. Детей тогда было приказано вывозить из Ленинграда, взрослым же оставаться. Но мы своих детей скрывали на Вырице, откуда их вывез перед самым занятием ее немцами заведующий корректорской издательства Акаде­мии наук М. П. Барманский. Если бы не он, остался бы я без семьи. Мы в Пушкинском Доме и не подозревали, что враг так близок к Ленинграду, хотя и ездили на окопные работы - сперва у Луги, потом у Пулкова.

Удивительно, что, несмотря на голод и на физические работы по спасению наших ценностей в Пушкинском Доме, несмотря на все нервное напряжение тех дней (а может быть, именно благодаря этому нервному на­пряжению), язвенные боли у меня совсем прекратились, и я находил время читать и работать.

Потери в нашем институте, в нашей семье, среди наших знако­мых и родных были ужасающие: больше половины мо­их родных и знакомых погибло от истощения. Мы очень плохо представляем себе, сколько людей унес голод и все остальные лишения.

Миллионы людей уже не знают - что такое была бло­када. Представить себе это невозможно. А что говорить о приезжих, об иностранцах?

Чтобы чуточку представить себе, что такое была бло­када, надо зайти в школу, когда кончаются уроки. Пос­мотрите на этих шумных детей и представьте себе имен­но их, но в десятках тысяч, молча лежащих в своих по­стельках в промерзлых квартирах, без движения, даже не просящих пищи, а только выжидательно на вас смо­трящих.

Об окончании войны я узнал утром на улице - по ли­цам и поведению прохожих: одни смеялись и обнимали друг друга, другие одиноко плакали. Какое другое собы­тие могло вызвать столько радости и такую волну горя? Плакали о тех, кто погиб, умер от истощения в Ленин­граде, не дождался встречи с родными, кто оказался изуродованным и нетрудоспособным.

Не помню только одного: чувства мстительного тор­жества.

Если бы люди во всем мире обладали и сохраняли живое чувство ужаса от пережитого во время войны, совре­менная политика строилась бы иначе.

10. «Этажи заботы»

Этажи заботы. Забота скрепляет отношения между людьми. Скрепляет семью, скрепляет дружбу, скрепляет односельчан, жителей одного города, одной страны.

Чувство заботы о другом появляется очень рано, особенно у девочек. Девочка еще не говорит, но уже пыта­ется заботиться о кукле, нянчит ее. Мальчики, совсем маленькие, любят собирать грибы, ловить рыбу. Ягоды, грибы любят собирать и девочки. И ведь собирают они не только для себя, а на всю семью.

Постепенно дети становятся объектами все более высокой заботы и сами начинают проявлять заботу настоящую и широкую - не только о семье, но и о школе, куда поместила их забота родительская, о своем селе, го­роде и стране...

Забота ширится и становится все более альтруистичной. За заботу о себе дети платят заботой о стариках родителях - когда они уже ничем не могут отплатить за заботу детей. Если забота направлена только на себя, то это эгоист.

Забота - вот то, что объединяет людей.

Человек должен быть заботлив. Незаботливый или беззаботный человек - скорее всего человек недобрый и не любящий никого.

Нравственности в высокой степени свойственно чувство сострадания. В сострадании есть сознание своего единства с человечеством и миром (не только людьми, народами, но и с животными, растениями, природой и т.д.)

20. «Русская классическая литература»

Русская классическая литература» - это не просто «литература первого класса» и не литература как бы «образ­цовая», ставшая классически безу­пречной, благодаря своим высоким чи­сто литературным достоинствам.

Все эти достоинства, конечно, есть в русской класси­ческой литературе, но это далеко не все. Эта литература обладает и своим особым «лицом», «индивидуально­стью», характерными для нее признаками.

И я бы прежде всего отметил, что творцами русской классической литературы выступали авторы, обладав­шие громадной «общественной ответственностью».

Лучшие произведения русской класси­ческой литературы никогда не предлагают читателям го­товых ответов на поставленные общественно-нравствен­ные вопросы. Авторы не морализируют, а как бы обраща­ются к читателям: «Задумайтесь!», «Решите сами!», «Смотрите, что происходит в жизни!», «Не прячьтесь от ответственности за все и за всех!» Поэтому ответы на воп­росы даются автором вместе с читателями.

Нравственно-общественные вопросы, с которыми рус­ская классическая литература обращается к читателям, - не временные, не сиюминутные, хотя они и имели особое значение для своего времени.

Русская классическая литература вечно живая, она не становится историей, «историей литературы» толь­ко.

Истоки гуманизма русской литературы - в ее многовековом развитии, когда литература становилась иногда единственным голосом совести, единственной силой, определявшей национальное самосознание рус­ского народа, - литература и близкий ей фольклор. Это было в пору феодальной раздробленности, в пору чуже­земного ига, когда литература, русский язык были единственными связующими народ силами.

Без усвоения лучших традиций не может быть движения впе­ред. Нужно только, чтобы не было пропущено, забыто, упрощено в этих традициях все наиболее ценное.

Мы ничего не должны растерять из нашего великого наследия.

44. «Развитие»

Каждый человек обязан (я подчеркиваю - обязан) заботиться о своем интеллектуальном развитии. Это его обязанность перед обществом, в котором он живет, и перед самим собой.

Основной (но, разумеется, не единственный) способ ин­теллектуального развития - чтение.

Чтение не должно быть случайным.

Чтение, для того чтобы быть эффективным, должно интересовать читающего. Интерес к чтению вообще или по определенным отраслям культуры необходимо развивать в себе. Интерес может быть в значи­тельной мере результатом самовоспитания.

Опасность чтения - это развитие (сознательное или бессознательное) в себе склонности к «диагональному» просмотру текстов или к различного вида скоростным методам чтения.

«Скоростное чтение» создает видимость знаний.

47. «Исторические предрассудки»

М ы очень часто находимся во власти исторических предрассудков. Одним из таких предрассудков является убежденность в том, что древняя, «допетровская» Русь была страной со сплошной малой грамотностью.

Тысячи и тысячи рукописных книг хранятся в на­ших библиотеках и архивах, сотни берестяных грамот найдены в Новгороде - грамот, принадлежащих ремес­ленникам, крестьянам, мужчинам и женщинам, про­стым людям и людям высокого социального положе­ния. Печатные книги показывают высокий уровень ти­пографского искусства.

Все новые и новые центры книж­ной культуры обнаруживаются в монастырях Древней Руси среди лесов и болот, на островах - даже вдали от городов и сел. В рукописном наследии Древней Руси мы все больше и больше открываем новых оригинальных произведений и переводных. Уже давно ясно, что бол­гарское и сербское рукописное наследие шире представ­лено в русских рукописях, чем у себя на родине.

Всеобщее при­знание во всем мире получили древнерусские фрески и иконы, русское прикладное искусство. Древнерусское зодчество оказалось целым огромным миром, изумительно разнообразным, будто принадлежащим разным странам и народам с различной эстетической культу рой. Мы получили из рукописей представление о древнерусской медицине, о русской историософии и философии, о поразительном разнообразии литературных жан­ров, об искусстве иллюстрирования и искусстве чтения, о различных системах правописания и пунктуации. Л мы все твердим и твердим: «Русь безграмотная, Русь ла­потная и безмолвная»!

Почему так? Догадываюсь: может быть, потому, что и XIX веке носителями древнерусской культуры остава­лись по преимуществу крестьяне, историки судили о древней Руси главным образом по ним, по крестьянам, а их давно уже скрутило крепостное право, все большее обнищание, отсутствие времени на чтение, непосильная работа, нищета.

Именно крепостное право принесло с собой ту негра­мотность, как «лапотность» народа XIX зека, которая даже историкам показалась исконной и типичной для Древней Руси.

Одна фраза в Стоглаве о неграмотности новгородских попов служила и продолжает служить этому убежде­нию в неграмотности всего населения. Но ведь Стоглавый собор, призванный установить единый порядок церковных правил для всей Руси, имел в виду только новгородский обычай избирать уличанских попов всей улицей, в результате чего в попы попадали лица, не имевшие точного представления о церковной службе.

Одним словом: обильнейший материал превосходных рукописных и печатных книг, хранящихся или героиче­ски собираемых нашими энтузиастами-патриотами на Севере, на Урале, в Сибири и других местах, требует от нас признания высокой письменной культуры первых се­ми веков русской жизни.

34. «Доброта»

Добро не может быть глупо. Добрый посту­пок никогда не глуп, ибо он бескорыстен и не преследует цели выгоды.

«Неделя открытых добрых дел». Это тема для раз­мышлений и для небольшого эссе. Действие происхо­дит в неизвестное время. Может быть, в двухтысяч­ный год. Слово «добрый» презирается, и говорят «добренький», когда хотят оскорбить. Должна существо­вать только «непримиримость». И вдруг указ: можно и даже нужно делать добрые дела - индивидуально делать! Рекомендуется даже заниматься благотвори­тельностью. Можно подавать и просить милостыню. Можно и даже рекомендовано давать и получать в долг. Можно приходить в больницы помогать боль­ным, мыть полы. Можно, можно, можно... И вот люди открывают для себя счастье доброты. Для многих рас­творяется, как туман, стяжательство, страсть к наживе, к коллекционированию пустяков. Люди улыбаются друг другу, совершив доброе дело. Кто-то переводит через улицу пожилого человека. Не «кто-то», а все ус­тупают в метро места пожилым.

Счастливые лица. Продавщицы с удовольствием про­дают, с удовольствием тщательно завертывают покупки.

И уже просят продлить неделю открытых добрых дел. Пишут об этом письма наверх.

Революцию добра рьяно подхватывают дети! Они больше всех и первыми заражаются добром. Добро ста­новится для них любимой игрой. Ищут нищих, больных, стари­ков, сирот, которым нужно помочь, находят несчаст­ных. Организуют группы «следопыты добра».

Происходит примирение с миром. Вот зачем есть не­счастные: чтобы дать счастье другим. Несчастные ста­новятся счастливыми заботами других, ибо несчастный в одном может быть счастлив в другом.

Можно не очень много сделать в жизни, но если ты не делаешь ничего, даже мелкого, против своей совести, то уже этим самым ты прино­сишь колоссальную пользу.

39. «Честь и совесть»

Нравственные понятия, которых нам очень не хватает в оценках людей: по­рядочность и честь. Очень редко, хваля человека, говорят: «Он порядочный че­ловек». И еще реже: «он поступил, как подсказывала ему честь».

А между тем подумайте, сколько применений обоим понятиям: порядочность в семейной жизни, порядочность журналиста, порядоч­ность в любви. Честь врача, честь рабочего, честь школы, честь гражданина, честь мужа или жены. Слово, данное человеком - кем бы он ни был, должно быть сдержано, иначе запятнана его честь.

И еще одно забытое нравственное понятие - «учтивость» в поведении.

Сохранять независимость естественнее и проще всего, соблюдая учтивость. Учтивым следует быть не толь­ко к дамам и с дамами, а со всеми и всегда.

В чем внешне выражается честь: человек держит слово, и как офи­циальное лицо (служащий, государственный деятель, представитель учреждения), и как просто человек; чело­век ведет себя порядочно, не нарушает этических норм, соблюдает достоинство - не пресмыкается перед на­чальством, перед любым «благо дающим», не подлажи­вается к чужому мнению из выгоды, не упрямится, что­бы доказать свою правоту, не сводит личные счеты, не «расплачивается» с «нужными людьми» за счет государ­ства (различными поблажками, «устройствами» и т. д.).

Отсутствие морали вносит хаос в социальную жизнь.

Между совестью и честью есть одно существенное раз­личие. Совесть - всегда исходит из глубины души и со­вестью в той или иной мере очищается. Совесть «гры­зет». Совесть не бывает ложной.

Честь истинная - всегда в соответствии с совестью. Честь ложная - мираж в пустыне, в нравственной пус­тыне человеческой (вернее чиновничьей) души.

Мартынов, убивший на дуэли Лермонтова, именно поэтому завещал не писать на могиле его имени и не ста­вить себе никакого памятника. Какое различие с Данте­сом, до конца своей долгой и благополучной жизни убе­жденного в том, что у него не было «другого выхода» (хотя выход был совсем простой - пожертвовать своей внешней честью ради внутренней).

41. «Юмор джентльменов»

Не перестаю удивляться примиряющему, целительному , облагораживающему свойству человеческого ума - смеху, которым никогда не сможет обладать никакой самый совершенный компьютер, хо­тя бы он и исчислил, где, в какой момент и по какому слу­чаю следует смеяться.

В апреле 1826 года должна была произойти дуэль меж­ду государственным секретарем (то есть министром ино­странных дел) США Генри Клеем и сенатором Джоном Рандольфом. Не буду рассказывать о причинах дуэли, пе­редавать те « fighting words » (оскорбительные слова, обя­зывающие противника к дуэли), которые были произнесе­ны Рандольфом (кстати, оскорбление, очень жестокое и публичное, было уже не без элемента юмора; Рандольф воспользовался текстом из «Тома Джонса» Фильдинга).

Дуэль должна была состояться по очень жестоким аме­риканским правилам - с десяти шагов. При первом обме­не выстрелами оба, тем не менее, промахнулись. «Это дет­ская игра, - заявил Клей, - я требую вторичного выстре­ла». Его второй выстрел только продырявил одежду Ран­дольфа. Тогда в ответ Рандольф выстрелил в воздух и объ­явил: «Вы должны мне стоимость моей одежды!» - «Я рад, что не больше», - ответил Клей, и противники поми­рились. Острота Рандольфа и удачный ответ Клея спасли обоих от третьего раунда дуэли.

33. «Бездельничание»

Бездельничание вовсе не состоит в том, что человек сидит без дела, «сложа руки» в буквальном смысле. Нет, бездельник вечно занят: пустословит по телефону (иногда часами), ходит в гости, сидит у телевизора и смотрит все подряд, долго спит, приду­мывает себе разные дела. Вообще бездельник всегда очень занят...

55. «Самоотверженность»

Оператор телевидения, прожившая несколько месяцев в Антарктике, рассказывала. Когда морозы и ветры становятся особенно больши­ми, пингвины становятся в круг. Посередине самые маленькие, дальше побольше, затем взрослые, а вне - по кругу, на самом юру - старики, вожаки. И они погибают, чтобы сохранить род.

40. «Поезда»

Сергей Сергеевич Аверинцев рассказывал мне, как летом он снимал дачу рядом с железной дорогой. Поезда мешали ему спать. Наконец он решил: проносятся не поезда, а проезжают люди со своими за­ботами и мыслями. И шум поездов перестал раздра­жать его. Он стал спать.

Надо развивать в себе благожелательное, «пони­мающее» отношение к окружающему, и тогда станет легче жить.

Злые люди живут короче, чем добрые.

Общие замечания о статьях этического содержания, напечатанных в прошлом году. – Статья г. Завитневича о высшем начале общественной нравственности. – Попытка г. Щукина согласить с модной теорией эстетизма. – О т. н. “аскетических недугах” по поводу статьи г. Скабичевского.

При обозрении статей этического содержания, помещавшихся в русских журналах за истекший год, напрашиваются на внимание два наблюдения. Во-первых нельзя не отметить современности вопросов и тем, так или иначе затрагиваемых как светскою, так и духовною печатью: большая часть статей имеет прямое или косвенное отношение к предметам, представляющим, так сказать, злободневный интерес: капитализм и рабочий вопрос на Западе (статья Завитневича „О высшем начале общественной нравственности“. Странник, Август – Сентябрь), современные общественные направления в русской интеллигентной среде (Русская Мысль, Октябрь – Ноябрь, ст. Скабичевского „Аскетические недуги в нашей современной передовой интеллигенции“), и социализм (статья арх. Платона в 11-й книжке Трудов Киевской Духовной Академии) вопрос о войне (Вера и Церковь, Апрель, ст. свящ. Галахова „Христианство и война“) о патриотизме (Христианское Чтение, Май, статья проф. Бронзова, „Предосудителен ли патриотизм“), современный пессимизм (Вера и Церковь, статья свящ. Арсеньева „Основная причина современного пессимизма“) попытка примирения христианства и эстетизма (Вера и Церковь, 8–10, В. Щукин „Основы христианской эстетической жизни“), очерки моральных воззрений только что умерших русских мыслителей – Вл. С. Соловьева и Н. Я. Грота (в Христианском Чтении, за Ноябрь, статья проф. Бронзова „Памяти В. С. Соловьева. – Несколько слов об его этических воззрениях“; в Вопросах Философии и Психологии, за Январь – Февраль, статья Эйхенвальд „Очерк этических воззрений Н. Я. Грота“), полемика с противоцерковной моралью гр. Л. Толстого (в Страннике, за Октябрь и Ноябрь, статья Борисовского „Догматическия основы христианской любви“) и противохристианской моралью Ницше (там же, за Октябрь, статья Николина, „О смирении“ и в Христианском Чтении, за Февраль – Март, статья проф. Бронзова о том же предмете) – вот темы, которым посвящена большая часть статей. Остается сравнительно немного таких, которые не имеют специального отношения к современным явлениям и интересам; таковы статьи: Архимандрита Сергия „О нравственности вообще” (Христианское Чтение, Декабрь), Миртова „Нравственный идеал по представлению “ (там же, Апрель) проф. Бронзова „Несколько данных для характеристики нравственного мировоззрения преподобного Макария Египетского “ (там же, Октябрь), Волива „Критический разбор этических воззрений Спенсера“ (Вера и Разум, №№ 14 и 15), Лаврова „О свободе воли человека с нравственной точки зрения“ (там же, №№ 12–13) Богословского „Учение о совести“ – история и литература вопроса (Православный Собеседник, Сентябрь), Егорова “Христианское нравоучение по Мартенсену сравнительно с христианским нравоучением по епископу Феофану“ (там же, Февраль), проф. Челпанова. „Моральная система утилитаризма изложение и критика“ (Мир Божий, Октябрь – Ноябрь) и несколько статей, стоящих на средине между научно-этической и назидательной литературой. – Другой факт, бросающийся в глаза уже в сделанном нами перечне, состоит в том, что в разработке этических вопросов духовной журналистике решительно принадлежит пальма первенства в сравнении со светской: между: тем как во всех светских журналах за истекший год мы найдем только 2–3 статьи по вопросам морали, почти в каждой книжке богословского журнала оказывается одна или даже несколько статей, имеющих, если не прямое, то косвенное, отношение к этике. Конечно далеко не все они свидетельствуют о блестящем состоянии научного исследования в данной области, но факт уже сам по себе свидетельствует о том, какое важное место занимают этические интересы в сознании той среды, органами которой являются духовные журналы. Если мы в этом не ошибаемся, то думаем, что читателям „Богословскаго Вестника“ будет не безынтересно остановиться вместе с нами на некоторых из вопросов, обсуждаемых периодическою печатью.

1) В. Завитневич о высшем начале общественной нравственности. (Странник, кн. 8–9) Основной задачей общежития, по словам г. Завитневича, служит примирение личной свободы и социального объединения множества личностей в общей жизни: личность по природ свободолюбива и эгоистична, общество по самым условиям своего существования требует ограничения индивидуальных стремлений. История общества есть история опытов – тем или другим путем примирить эти два, по-видимому, принципиально враждебные начала. Восточная деспотия решает вопрос грубо упрощенным способом, принося личную свободу в жертву представителю общественного единства. Рим хочет достигнуть требуемого примирения чрез юридические определения, устанавливающие точные границы для личной свободы, оставляя ей неприкосновенность внутри этих границ. Но и это решение вопроса оказалось призрачным: „вынужденный на каждом шагу своей жизни справляться с формою закона, римлянин перестал справляться с голосом своей совести“, вследствие чего „внутренняя свобода заменилась внешней“. Для того, „чтобы личность, ограниченная в своих действиях, чувствовала себя свободною, необходимо, чтобы она сама ставила себе границы во имя высших нравственных мотивов, покоящихся на абсолютной основе“, а не ограничивалась лишь отвне положенными юридическими предписаниями. Этому именно условию удовлетворяет то решение вопроса, которое предлагает . В основу общественных отношений христианство полагает принцип любви, одинаково удовлетворяющий как личным, так и общественным требованиям. Обаяние истинной любви заключается в том, что она, требуя от человека известных жертв, тотчас же и вознаграждает за них внутренним удовлетворением. Этот эвдемонистический элемент, „смягчающий суровость нравственного подвига“, дает возможность примирить эгоизм и альтруизм, индивидуальное и общественное начало в одном и том же акте. Однако два примеренные таким образом начала не делаются равноправными и одному из них отдается предпочтение перед другим; не трудно понять, отчего это происходит: альтруизм есть начало соединяющее и созидающее, которым обусловливается жизнь целого; эгоизм напротив есть начало расчленяющее и обусловливающее жизнь частей, из которых слагается целое. „В жизни общественного организма, также, как и в жизни организма физического, торжество начала эгоистического, начала индивидуализма, повлекло бы за собою разрушение целого, что и замечается каждый раз, как только это начало торжествует“.

Таково высшее начало общественной жизни. Обращаясь к современному западному обществу, давшему повод для приведенных рассуждений автора, г. Завитневич констатирует, что оно совсем не склонно руководиться в своей жизни христианскими принципами. Христианские начала остаются почти совершенно чуждыми всему общественному развитию Европы. История общественной жизни здесь начинается безграничным произволом личности в вид „кулачного права“; последнее сменяется, в вид реакции, монархическим абсолютизмом, который в свою очередь уступает место революции в сфере церковной и политической; восторжествовавшие таким образом демократические начала освобождают личность, но эта свобода скоро исчезает под напором капитализма и превращается в тягчайшее рабство. Неимоверный экономический прогресс последнего периода с одной стороны породил класс богачей, с другой – расплодил нищету и голод, понизив заработную плату и лишив заработка массу рабочего люда; безграничное могущество одних, жалкое прозябание и массовое вымирание других – положение, далеко не согласное с требованиями благосостояния общества; бессовестность первых проповедующих циничную мораль угнетения слабых под знаменем научных принципов Дарвина, вполне понятное раздражение последних, обостряют отношения, усиливают критичность положения, и Европа снова готова сделаться ареною ужасной борьбы за личную свободу большинства угнетаемого более могущественным меньшинством. Ужас положения увеличивается, а отчасти и создается тем, что Европа как нельзя более далека от того, в чем заключается единственный выход из затруднения – от христианских начал общественной жизни. Отчего же это зависит?

Два исторических факта наводят автора на ответ, которого он ищет. В эпоху смутного времени русский народ для восстановления государственного единства обращается к христианским началам единения, любви и самоотречения на церковно-религиозной основе, как об этом свидетельствует содержание исторических памятников. Подобное же положение переживала Германия в эпоху великого междуцарствия (1254–1273 г. г.), когда начала законности совсем, по-видимому, исчезли под натиском разбойничьих инстинктов буйных рыцарей; однако средство борьбы со злом здесь оказалось совсем другое; это была „Святая Фема“, для которой символами служили кинжал и веревка, и о которой народное предание сохранило самую ужасную память; теми же средствами пользуется и восстановленная императорская власть. Различие это не случайно; оно коренится в самом характер народов. Основной характер двух народов сказался еще ранее принятия ими христианства в их народом эпосе. Идеал германцев выразился в их учении о Валгалле – чертогах Одина, куда стекаются души героев по смерти. Здесь „каждое утро выезжают они в сопровождении Одина на бой, делятся на партии и рубят друг друга, сколько хватит сил; к вечеру отрубленные члены срастаются, раны заживают с тем, чтобы назавтра опять можно было заняться тем же упражнением“. Таким образом, упоение битвы, кровопролитие – вот национальные идеалы Германии. Между тем древнейшие исторические предания и эпические сказания свидетельствуют о совершенно противоположном направлении славяно-русских идеалов. Так отец Ильи Муромца, отпуская своего сына в путь, дает ему такие наставления:

Я на добрыя дела тебе благословенье дам,

А на худыя дела благословенья нет.

Поедешь ты путем и дорогою

Не помысли злом на татарина,

Не убей в чистом поле христианина.

Русский человек миролюбив по самой своей природе, между тем как германец, наоборот, „по самой натуре разбойник“. В этом и заключается источник той борьбы и насилия, которыми характеризуется история церковной, политической и материально-культурной жизни Запада. „Теперь легко понять, заключает автор, почему закон христианской любви не мог стать руководящим началом жизни европейского общества: это не могло случиться потому, что закон любви оказался в прямом противоречии с жизненным началом германско-национальной стихии, характеризуемой непомерным буйством личности, не умеющей полагать пределы произволу своего эгоизма“.

Статья г. Завитневича обнаруживает несомненные признаки научно-литературного дарования. Но благоприятное впечатление от нее в значительной степени ослабляется историческими натяжками автора. Читатель уже из приведенного изложения не мог не заметить, что они главным образом обусловливаются славянофильскими тенденциями. Только односторонним увлечением можно извинить то странное недоразумение, в которое впадает г. Завитневич, утверждая, что германцы (западноевропейцы) по самой природе своей головорезы и разбойники, и что Западная Европа осталась почти непричастною христианскому элементу в своей общественной культуре. Примем во внимание, что это говорится об обществе, которое более 1000 лет исповедует не только устами, но и сердцем, об обществе воспитавшем свв. Франциска и Винцента, Говарда, Песталоци, Виктора Гюго с его „Несчастными“, Дюнана, Жанну Жюган, патера Дамьена, Гладстона, целые ряды бескорыстных борцов за возвышенные христианские идеалы, об обществе, все историческое развитие которого клонилось до сих пор к тому, чтобы придти на помощь бесправным, беспомощным и слабым, в котором издавна слагалась грандиозная сеть благотворительных учреждений и в наше время иной раз частная благотворительность одного города располагает бюджетом целого небольшого государства, – об обществе, где почти каждое литературное произведение говорит о христианском влиянии, где даже противники христианства редко могут освободиться от власти христианских идей и чувств. Конечно, при всем этом остается возможность жалеть, что западное общество еще очень далеко от того, чтобы быть вполне христианским, что оно не осуществило христианских идеалов даже приблизительно, – об этом можно жалеть, но не искать здесь поводов для нашего национального самопревозношения, – и это даже не по христианскому смирению, а просто потому, что мы не имеем на то фактических данных, не имеем права. По г. Завитневичу, мы самой нашей национальной природой предназначены к лучшему, в сравнении с Западом, усвоению христианских начал. Если это правда, то тем хуже для нас, что мы до сих пор зарываем в землю наши таланты и ничего не сделали пока для осуществления такой высокой миссии: неужели же, в самом деле, можно привести хоть одно серьезное доказательство того, что наша общественная жизнь далеко опередила западную в осуществлении христианских идеалов?! Да и так ли уж твердо обоснована самая идея нашего особенного призвания, заложенного будто бы в самом народном характере? Если положение, будто германец по природе своей „разбойник“ и „головорез” не нуждается даже в опровержении, то с другой стороны какое-то особенное миролюбие славян нуждается во всяком случае в солидных доказательствах, хотя, может быть, и не следует отрицать того, что славянин вообще и в частности русский несколько миролюбивее германца. Припомним балтийских славян, наводивших ужас на соседних германцев своею свирепостью и кровожадностью, производившие панику набеги славян на Византию ), припомним новгородских повольников, считавших разбой благородным занятием, новгородские побоища, доселе процветающие во многих уголках нашего богоспасаемого отечества, кулачные бои с человеческими жертвами – это милое наследие столь излюбленной славянофилами до-петровской Руси, припомним далее, что заря истории застает нашу Русь в виде многочисленных родов и племен, постоянно враждующих между собою, что с водворением политического строя эта родовая и племенная вражда сменяется бесконечными и кровопролитными усобицами... Всего этого, кажется, вполне достаточно для того, чтобы усомниться в абсолютной противоположности германского и славяно-русского национальных типов. В виду этого нисколько не удивительно, если древние западные хроникеры характеризуют славян приблизительно теми самыми чертами, какие некоторые русские историки приписывают древним германцам. Так Гельмольд (XII в.), пользующийся репутацией наблюдательного и добросовестного хроникера ), пишет: „славянам врожденна свирепость ненасытная неукротимая, которая наносила гибель окрестным народам на суше и на море“. Í. Завитневича умиляет тот факт, что в смутную эпоху русские люди объединились на защиту против врага, и он противополагает этому аналогичный факт из истории Запада. Но нет ничего слишком умилительного в том, что только сознание общей опасности объединило Русь. Если же мы получше вникнем в дело, то увидим, что между двумя фактами совсем уже нет такой разительной противоположности, какую находит г. Завитневич. Несомненно, что и в Германии в эпоху междуцарствия сознание внутренней опасности также объединяло друзей порядка и мира. Автор сетует на то, что они боролись с врагами мира путем виселицы и кинжала. Но разве объединенные сознанием опасности русские люди пошли на своего врага с распростертыми объятиями, а не с копьем и мечем?! Приемы борьбы, значит, были одни и те же, только одни боролись с внешними врагами, а другие с внутренними, которые, как хорошо известно г. Завитневичу, были нисколько не лучше внешних. Но восстановленная императорская власть обращалась с бунтовщиками очень круто? Как будто русская-то власть в продолжение всей нашей истории только то и делала, что ласково гладила своих противников по головке! Нам ли упрекать в этом случае Запад, когда мы имеем в своей истории блаженной памяти царя Ивана Васильевича, оставившего далеко за собою всех государей Западной Европы в искоренении „крамолы“ – не настоящей, а только мнимой?! Не смотря на все это, как мы уже сказали выше, может быть не следует оспаривать мысли об относительном миролюбии русского народа. Но ведь не в одном же миролюбии заключаются условия для усвоения и осуществления христианских идеалов общественной жизни; наверное, для этого нужны и другие, более активные качества, и только тогда, когда нам докажут, что и в этих качествах, Русь превосходит западную Европу, мы, может быт, уверуем в наше историческое предназначение, о котором говорит г. Завитневич.

Мы видели, как славянофильские наклонности автора мешают ему беспристрастно оценивать исторические факты. Это однако не препятствует нам относиться с искренним сочувствием к таким воззрениям г. Завитневича, которые остаются правильными независимо от того или иного отношения к историческим фактам. Для примера остановлюсь на следующих суждениях автора о взаимоотношении христианского ии государственно-юридического начал. „В противоположность государству, которое зиждется на формально-юридической основе, есть институт по преимуществу нравственный. Личность, искренно вступающая в Церковь, заблаговременно отрекается от своего эгоизма и выражает готовность добровольно подчиниться водительству Духа Божья, живущего в единстве человеческих убеждений, в единстве совестей. Церковь не исключает возможности разногласия мнений; но она не допускает вражды из-за этого несогласия.... В Церкви нег и не может быть места для насилия, по той простой причине, что насильственные мероприятия со своим действием не могут проникать в ту область, которою владеет Церковь. В области внутренней жизни духа насилием можно создать лицемерие, ложь обман; но нельзя создать честного, искреннего убеждения. Вот почему применение в религиозной сфере насильственных мероприятий – это несомненный признак того, что чистота христианского сознания стала мутиться, и церковное начало стало уступать место началу государственному. Цель высших идеальных стремлений Церкви в отношении к государству заключается в том, чтобы ассимилировать его по своим законам, пропитать его своим духом, т. е. формально-юридические отношения его членов заменить нравственными. Пока Церковь этого не достигла, она, по возможности должна держаться в сторон от государства, строжайше соблюдая чистоту своих нравственных основ. Проникновение Церкви государственным началом есть смерть для Церкви“ (Странник, Август, стр. 533–534). Вот об этом не мешало бы помнить тем из наших богословов, которые стремятся самое богословие превратить в ancilla civitatis. Государственно-юридические порядки в своей основе являются следствием того, что общество недостаточно еще прониклось христианскими началами; они результатом ограничения христианских идеалов непреодолимыми требованиями и условиями исторической жизни; поэтому кто защищает их во имя христианских идеалов, тот оказывает очень плохую услугу христианству, потому что этого нельзя достигнуть иначе, как через систематическое принижение высокого идеала христианства. Вполне заслуженным наказанием для этого рода морали приспособления служит то курьезное положение, в какое она себя ставит, связывая свою судьбу со скоропреходящею судьбою тех или иных государственно-юридических понятий и узаконений. Так, например, проф. Олесницкий в своей системе христианского нравоучения говорит, что женщины могут быть допущены к занятию должностей – народной учительницы, учительницы некоторых предметов в низших классах женских гимназий, детского и женского врача, телеграфистки и работницы на фабриках ). Но представим себе, что года через три женщин допустят преподавать не в низших только, а и в высших классах женских гимназий и не некоторые только, а все предметы, – и вот нравственное „мировоззрение“ г. Олесницкого окажется уже устаревшим. Конечно немногие богословы простирают так далеко приспособление христианской морали к существующим порядкам. Однако очень многие рискуют оказаться в подобном положении...

2) В. В. Щукин. Основы христианской эстетической жизни. (Вера и Церковь, кн. 8–10). Статья г. Щукина может считаться знамением времени в том отношении, что автор до известной степени примыкает к модной точке зрения современного эстетизма. Известно, что представители этого направления, выбросив за борт непосильную для изношенных натур мораль служения ближним, ищут высшего смысла жизни в эстетке, в наслаждении прекрасным, в изящном вкусе, причем в центр внимания, вместо ближних, как требует старая общественная мораль, оказывается собственное „я“ – с его эстетическими ощущениями, восторгами и упоениями. Таким образом эстетизм естественно сливается с индивидуализмом, который стремится заменить собою альтруистическую этику. Конечно г. Щукин далек от того, чтобы пропагандировать эстетизм и индивидуализм в том вид, как их проповедуют современные декаденты и ницшианцы, но в его статье нельзя не распознать попытки приладить модные точки зрения к христианству. – В основе жизни и деятельности человека, рассуждает г. Щукин, лежит стремление к счастью. Проблема счастья является основным вопросом религии, философии, науки, эстетики. Понятно, что и есть прежде всего разрешение вопроса о счастье. Полагая высшее блаженство человека в единении с Богом, которое наступит лишь в будущей жизни, христианство не исключает возможности приближения к будущему счастью уже здесь на земле, но оно не указывает для этого определенного пути, давая лишь общие начала, при помощи которых христианин должен „сам отыскать и определить истинный смысл земной счастливой жизни“. Эту задачу и принимает на себя г. Щукин. Существует будто бы два направления в решении данного вопроса – идеалистическое и материалистическое; первое рекомендует человеку исключительно умственные удовольствия, второе – исключительно чувственные, физиологические (типичнейшим представителем его оказывается у автора Ницше! Вообще историческая классификация у г. Щукина совершенно фантастичная). Но так как ни одно из этих направлений по своей односторонности не способно удовлетворить человека, то обе крайности приводят его к пессимизму, к разочарованию в счастье. Но „если два крайних пути – путь усиленного напряжения интеллектуальных сил и одностороннего удовлетворения стихийным потребностям тела – приводят человека к внутреннему разложению“, то „остается еще третий, не отрицательный, а положительный путь примирения их посредством объединения интеллектуальных и физических потребностей в гармоническом комплекте их.... Областью, в которой интеллектуальная и стихийная, или физическая, стороны человеческого существа должны естественно уравновешиваться и примиряться, служит область эстетическая“. Видя, таким образом, в эстетике „единственно пригодное“ средство для достижения положительного счастья, автор подвергает анализу эстетическое созерцание и эстетическое творчество, открывая в них элементы высшего духовного удовлетворения и блаженства. Это именно эстетическое блаженство, автор хочет сделать средоточным пунктом жизни христианина, поставляя искусство и эстетику в связь с религиозною христианскою жизнью и показывая, что высшее и полное эстетическое наслаждение возможно лишь на почве христианского настроения. Эстетическое созерцание и эстетическое творчество требуют от человека отрешения от эгоизма и от мирской суеты, требуют духовного очищения и самоуглубления, – все это как раз требуется и христианством. При содействии последнего автор хочет сделать всю жизнь человека непрерывным эстетическим наслаждением. Но для того, чтобы сделаться высшим началом жизни, эстетика должна иметь свою основу в религиозной христианской метафизике. Поэтому автор старается установить параллель между эстетическою жизнью человека и жизнью Самого Божества. По мнению г. Щукина, созерцание и творчество служат одинаково признаками, как эстетической жизни человека, так и абсолютной божественной жизни (в подтверждение последнего приводятся библейские изречения: „сотвори Бог небо и землю“, „и виде Бог вся, елика сотвори: и се добра зело“), а основою ее как в Божестве, так и в человеке служит любовь к самому себе, „выражающаяся в самоуслаждении собственным совершенством“. Вывод отсюда очень ясен: только в эстетической жизни человек живет жизнью Самого Божества.

Психологический анализ г. Щукина местами может быть назван довольно тонким и удачным, и его частные мысли, особенно там, где он говорит о значении христианского настроения для эстетической жизни, заслуживают полного внимания. Но печальное впечатление производит то обстоятельство, что статья автора, как уже сказано, является в значительной степени отражением разлагающего, антисоциального декадентского поветрия. Поставить в центре внимания эстетическое самоуслаждение, в какой бы то ни было утонченной форме, значит грешить против жизненных социально-практических идеалов подлинного христианства, вместо здоровой и нормальной деятельности проповедывать мнимо христианское слащавое и нездоровое мнение. Сказывающаяся в модных направлениях нашего времени склонность – поставить чувство на место деятельности есть результат духовного переутомления или вырождения, изношенности нервов, вообще практической непригодности, и грустно видеть, как эта больная атмосфера начинает проникать даже в богословскую печать. Никто, конечно, не станет отрицать важного значения искусства в жизни человека, но пытаться наполнить им всю жизнь без остатка – это похоже на то, как если бы мы вздумали составить обед из одних только пирожных; это было бы извращением нормального смысла и назначения эстетики. Эстетический восторг – великая вещь, поскольку он освежает духовные силы, поднимает энергию, воодушевляет на высокие дела; такому его значению вполне соответствует мимолетность эстетических впечатлений, которые так печалят г. Щукина, и которую он хочет свести к ненормальности и испорченности человеческой природы, между тем как действительная ненормальность заключается вовсе не в этой мимолетности эстетического восторга, а в стремлении искусственно растянуть его на всю жизнь, которое ничего не может породить, кроме болезненного надрыва. Должно помнить, что чувство, какое бы то ни было, – только спутник деятельности и никогда не должно выходить из этой роли; поэтому, как только ему начинают отводить самостоятельное место, так, вследствие извращения нормального отношения элементов жизни, последняя неизбежно получает уродливое направление.

3) А. М. Скабичевский, Аскетические недуги в нашей современной передовой интеллигенции (Русская Мысль, кн. X-XI). Статья г. Скабичевского написана по поводу трех романов, печатавшихся ранее в русских журналах (Летковой „Мертвая зыбь“ – в Рус. Мысли за 1897 г. Ельцовой „В чужом гнезде“ – в Новом Слове за 1897 г. и Барвенковой „Раздолье“ – в Русском Богатстве за 1900 г.); но по своему содержанию и характеру она вовсе не принадлежит к числу библиографических рецензий, и представляет более широкий и общий интерес, чем случайное литературно-критическое обозрение. Половину статьи автор посвящает раскрытию и обоснованию своих взглядов на аскетизм, которые затем и старается подтвердит разбором указанных романов. Даже не разделяя взглядов автора, нельзя не признать их интересными и заслуживающими полного внимания со стороны людей, интересующихся этическими вопросами. Притом же, не смотря на свою односторонность, они вовсе не представляют собою сплошного заблуждения, а суть лишь плод неправильного обобщения, распространяющего признаки одной части известного рода явлений на всю их область.

По современному словоупотреблению, разделяемому большинством, слова аскетизм и аскет указывают на монаха, предающегося религиозным экстазам и подвигам самоизнурения. Такого рода понимание аскетизма, по мнению г. Скабичевского, очень узко и принято лишь по традиции без самостоятельного анализа явлений жизни. Более глубокий взгляд на дело приводит к убеждению, что аскетизм не составляет исключительной и неотъемлемой принадлежности какой-либо религии, философской школы, или определенной степени духовного развития; он есть не более не менее, как особого рода психическая болезнь, присущая людям самых различных степеней развития, самых разнообразных взглядов, верований и убеждений. Своим периодическим характером она напоминает перемежающуюся лихорадку, а еще лучше – запойное пьянство. Очень возможно, что запой именно и составляет низшую степень аскетизма. Люди здоровые относятся к вину всегда одинаково, всегда одинаково его любят или не любят: напротив у запойных пьяниц непреодолимое стремление к вину сменяется непреодолимым отвращением к нему. „Такую же смену двух периодов замечаем мы и у людей, подверженных аскетизму: духовные экстазы правильно сменяются у них чувственными, причем в обоих случаях мы имеем дело не с нормальными настроениями, какие переживают здоровые и уравновешенные люди, а именно с экстазами, доходящими порою до полного умоисступления“. Приближаясь к запойному пьянству по своим симптомам, аскетизм имеет также и причины, общие с запоем: „большинство аскетических заболеваний коренится на почве недовольства жизнью, угнетения какого бы то ни было рода..., если при этом еще утрачиваются всякие надежды и светлые иллюзии впереди и является сознание безвыходности положения“. Словом, это т же причины, которые при меньшей культурности порождают склонность к запою. Отсюда же видно, что всякий аскетизм неизменно связан с пессимизмом. Аскетические заболевания, возникающие на почве пессимистической настроенности, не ограничиваются спорадическими случаями, а очень часто принимают эпидемический характер, охватывая целые страны и нации; это зависит от общих условий жизни, располагающих к мрачному пессимистическому настроению. В таких именно условиях находилась Русь с самого начала своего существования. Вся вообще природа нашей страны – суровая, унылая и скудная располагала к мрачному воззрению на жизнь; да к тому же и просветительницей нашей оказалась Византия „с ея полным разложением всего общественнаго строя, преобладанием монашества и мрачных аскетических идеалов. Неудивительно поэтому, что Русь сделалась „питомником всякаго рода аскетизма“, проповедовавшего отрешение от всех скоротечных радостей жизни и греховных соблазнов. Крайнее отчуждение от Европы еще более утверждало аскетические идеалы в умах русских людей, доведя их наконец до панического страха перед малейшим проявлением веселья, радости, наслаждения дарами жизни. Так, например, указами 1648 года воспрещалось, под угрозою ссылки в отдаленные города, пение песен, не только на улицах и в полях, но и дома; запрещалось смеяться, шутить и празднословить; сходиться на какие-либо зрелища, игры и пляски, играть в карты и шахматы и т. д. Это аскетическое направление господствовало на Руси вплоть до петровских реформ, когда наступает реакция против крайностей аскетизма. Вот почему петровская эпоха характеризуется небывалым до сих пор взрывом жизнерадостности и разгула плоти. Правительство уже не воспрещает увеселений; оно даже их предписывает под угрозою штрафов, опалы и позорных осмеяний: пиры и ассамблеи с непрерывными плясками и всякого рода беснованием, маскарады, всенародные гульбища с музыкою, каруселями, фейерверками, шумные уличные процессии сатирико-комического или вакхического характера, „всешутейший и всепьянейший собор“ во главе с самим Петром – все это было неизбежной реакцией против аскетического изуверства, подозревающего „зло и гибель в каждой невинной улыбке молодой жизни“. Но вызванный общественной болезнью, этот взрыв веселья сам не был здоровым явлением; это был лихорадочный припадок, который снова должен был смениться упадком настроения; аскетическое направление слишком глубоко въелось в русскую национальную жизнь, вошло в плоть и кровь русского народа и потому не могло быть искоренено сразу. Дальнейшая история русского народа дает этому наилучшее подтверждение, представляя собою постоянную смену двух настроений: аскетико-пессимистического и жизнерадостного, падающих на реакционные и прогрессивные эпохи. Новый и могучий поток веселья, прорвавшийся в царствование Екатерины, сменяется мрачной реакцией Павлова царствования. Эпоха Александра I резко распадается на два периода: светлый и жизнерадостный период Сперанского и мрачно-аскетический период Аракчеева. В царствование имп. Николая I аскетизм и мистицизм окончательно завладевают общественным настроением. Конец 50-х и 60-е годы характеризуются снова подъемом общественного самосознания, выразившимся во всеобщем ликовании и веселье. Но в 70-х и 80-х годах это настроение опять сменяется аскетическим унынием, покаянными мотивами, порабощением плоти духу; выступают на сцепу „кающиеся дворяне, тщедушные, унылые, нервно-развинченные, много о себе мнившие, на самом же деле оказывавшиеся ни к чему не способными, налагавшие на себя за грехи отцов и уплаты долга народу непосильные эпитемии.... Явились юноши, бросавшие университеты вместе с постылой наукой и, подобно миссионерам первых веков христианства, отправлявшиеся проповедовать передовые европейские идеи среди темных и неграмотных трудящихся масс. Явились другого рода юноши и даже старцы, которые облекались в мужицкое платье, учились земледельческим работам, и, отрицая городскую культуру, науку и искусства, решали всю жизнь свою посвятить земледелию, и с этою целью нанимались в батраки к зажиточным крестьянам“. В 90-х годах начинается опять противоположное течение: интеллигенции нашей надоело заботиться о низших братьях, об уплате неуплатимого долга, жертвовать собою за неосуществимые идеи, одеваться в сермягу и лапти и лишать себя всех радостей жизни. Возникло неудержимое, чисто стихийное стремление отдохнуть от болезненного напряжения нервов, и вот молодая интеллигенция пустилась в карьеризм спортсменство, беззаветное прожигание жизни; юношество, по самому своему возрасту склонное к любви и самопожертвованию, увлекается настолько же черствою, как и спорною доктриною марксизма, дети народолюбцев начинают поклоняться бесчеловечно-аристократическим идеям Ницше.

Г. Скабичевский понимает аскетизм так широко, что у читателя может возникнуть недоумение, не отрицает ли автор принципиально всякое самоотречение, не объявляет ли болезненным явлением всякие дела любви, поставляя на их место культ личного удовольствия и веселья. Сам автор однако предвидел это недоумение и старается его предупредить; по его заявлению, он далек от того, чтобы всякий альтруизм и бескорыстное увлечение идеей называть аскетизмом. Нельзя назвать аскетом энтузиаста, который, отдаваясь известным бескорыстным влечениям, вовсе не полагает, что в подобных увлечениях заключается вся цель, все содержание жизни, и не считает все прочие потребности человеческой природы, „вроде любви к жене и детям, наслаждений музыкой, театральными зрелищами, беседами с друзьями за бутылкой вина и пр. за нечто такое предосудительное, преступное, от чего человеку, не желающему погубить свою душу, следует отказаться раз навсегда“. Итак автор восстает на защиту попранных прав удовольствия, радости и счастья, и именно личного эгоистического счастья, чувственных удовольствий. Автор с забавным негодованием упоминает о том, что Константин Аксаков умер девственником, с унылым видом говорит о незначительном количестве кафе-шантанов и шарманок в современном Петербурге и с искренним увлечением описывает бир-галле 60-х годов „с обширными залами, вмещавшими тысячныя толпы, с бильярдами, кеглями, рулетками, лото, домино“ и тогдашние петербургские улицы, на которых „всюду завывали шарманки, иногда с барабанами, обезьянами, скрипели волынки, стонали гармоники, по дворам гремели бродячие оркестры, раечники показывали город Париж, Петрушку черт из-за полосатых ширм увлекал в ад к восторгу детей и взрослых, и акробаты в блестящих трико показывали свои сальто-мартале на раскинутых по мостовой коврах“. Все эти картины немножко через чур кабацкого веселья увлекают г. Скабичевскоаго неизмеримо более, чем то святое одушевление, тот благородный, и конечно уж далеко не всегда болезненный, энтузиазм, с которым еще недавно массы молодых людей шли на служение меньшей братии. Но здесь мы должны напомнить г. Скабичевскому, что он увлекается в ущерб для своей собственной теории: ведь те взрывы веселья, которые ему так нравятся, по его же теории – только болезненная реакция, это один из чередующихся пароксизмов; почему же такая несправедливость – такая снисходительность к одному пароксизму и суровое осуждение другого? Г. Скабичевский требует равноправия физических и духовных удовольствий, эгоизма и альтруизма, хотя не совсем понятно, где именно его идеал – в пошлом ли мещанском счастье, ожидавшем Фреду с Пьером (в романе Барвенковой „Раздолье“), о чем он говорит таким сочувственным тоном, в жалкой ли посредственности, которая так умеет быть уравновешенною, или в тех исторических личностях, которые „одинаково сильно колоссально“ проявляют себя, “как в великих подвигах альтруистического характера, так и в удовлетворении эгоистических страстей“ (кн. X, стр. 32). Если первое, – то слишком обидно за человечество; если последнее, – то чем же это здоровее и лучше перемежающихся аскетических пароксизмов, так осуждаемых г. Скабичевским? Но как бы ни понимать это равноправие чувственности и духа, с ним никогда не примирится ни одно благородное нравственное мировоззрение: личные и в частности даже чувственные радости могут иметь большое значение, если они поддерживают энергию и бодрость духовных сил, но отводить им самостоятельное место в жизни значит подвергать опасности то, в чем лучшая часть человечества всегда видела единственную задачу, подлинно и вполне достойную человека – его духовные стремления и идеалы. Само собою понятно, что среди этих мировоззрений занимает первое место; поэтому в высшей степени странно видеть уверенность г. Скабичевского, что Христос проповедовал именно его идеалы. По мнению г. Скабичевского, отношение учения Христова к радостям и удовольствиям жизни превосходно рисуют слова Арсенои в романе Мережковского „Отверженный“: „те, кто в пустыне терзает плоть и душу свою, говорит она, те далеки от кроткого сына Марии. Он любил детей и свободу, и веселье пиршеств, и пышные белые лилии“. Вполне справедливо то, что Христос не был гонителем радости и красоты, но, если г. Скабичевский, видимо сочувствующий учению Христа, хочет навязать Ему свою мысль о равноправии чувственности и духа, эгоизма и альтруизма, то это только показывает, что учение Христа для него terra incognita; г. Скабичевский или не знает или забывает, что учение Христа, при всей своей жизнерадостности, есть проповедь крестоношения и самоотречения, а не эгоистических и чувственных удовольствий, что тот же Христос, который любил лилии и пиршества, призывал однако „погубить душу свою“ ради высших духовных задач. Г. Скабичевский противополагает аскетизму христианское учение любви, мира, кротости, смирения, незлобия и т. п. (кн. X, стр. 22). Но разве все то, что г. Скабичевский беспощадно осуждает под именем аскетизма, было чуждо этого духа любви, мира, незлобия и т. д.? Разве, например, преподобный Сергий не был исполнен более, чем кто-либо, смирения любви и незлобия? Разве не любовью было одушевлено большинство народников в служении меньшей братии? Разве не любовь побуждает Марию Павловну в роман гр. Толстого „Воскресение“ всецело уходить в дела благотворительности, забывая о личном счастье? Понятно само собою, что все это нисколько не мешает жизнерадостности: истинное удовлетворение достигается человеком не погоней за удовольствиями и наслаждениями и всего менее за наслаждениями физическими, а самоотверженной любовью. Поэтому самоотречение, если оно не есть припадок больных нервов (что это бывает на самом деле, не подлежит сомнению), есть признак не упадка духа, а его силы, богатства внутреннего содержания, которому тесно в узких рамках эгоизма, и которое потому стремится излиться по направлению к известным объективным целям. Но по мнению г. Скабичевского удовлетворение, возникающее на этой почве, подозрительно, опасно, потому что всегда угрожает перейти в пароксизм необузданной чувственности. Так, конечно, должно выходить по теории г. Скабичевского, но всегда ли так бывает на самом деле? Для того чтобы ответить на это, обратимся к фактам, при помощи которых г. Скабичевский хочет доказать свою теорию.

По мнению г. Скабичевского, характеристическим симптомом аскетизма является правильное чередование духовных и чувственных экстазов. Его ссылка на историю русской общественной жизни до известной степени, по-видимому, может служить подтверждением такого взгляда. Но во-первых, колебания общественных настроений мы найдем везде и всегда; поэтому довольно рискованно в таких колебаниях видеть признак перемежающейся болезни. Притом же общественная психопатология слишком мало разработана, чтобы в этой области делать такие решительные и смелые диагнозы, какие ставит г. Скабичевский. Поэтому для проверки его воззрений лучше всего обратиться к индивидуальным фактам, которые он приводит. В этом случае единственным примером, безусловно подтверждающим его теорию, окажется Иоанн Грозный, периодично переходивший „от необузданных оргий пьянства и распутства к слезному покаянию, когда вместе со своими приближенными он запирался в какой-нибудь монастырь и там, облекшись в монашеския ризы, клал земные поклоны... и предавался всяческим истязаниям плоти“. Несомненно, что Иоанн Грозный был типичным представителем того самого болезненного аскетизма, о котором говорит г. Скабичевский; но на основании того, что этот, без сомнения, нравственно расстроенный человек, был больным аскетом, подозревать болезнь во всяком отречении от радости и счастья во имя высших идеалов, это все равно, что признавать всякую религиозность признаком душевной болезни только потому, что некоторые эпилептики подвержены приступам болезненной религиозности. Г. Скабичевский прав и в том, что стремление к аскетическим лишениям ради их самих, без всяких высших практических целей, если не всегда, то очень часто характеризует известный нервный дефект, который и угрожает затем проявиться в неожиданной реакции, но он напрасно всюду ищет это именно патологическое явление, когда дело объясняется и помимо него из мотивов, не заключающих в себе ничего болезненного. Конечно, есть нечто ненормальное в том, что Зина Чернова (в романе Ельцовой „В чужом гнезде“) неизвестно зачем и во имя чего изнуряет свою плоть, чтобы затем броситься в объятия первого проходимца; но если бы не это бесцельное изнурение плоти, если бы не болезненная экзальтация, проглядывающая в ней, то мы бы не в праве были видеть „аскетический недуг“ ни в том, что она увлекается мечтами о самопожертвовании, ни даже в том, что она отдается пошлому сердцееду; последнее, конечно, печально, но само по себе еще не относится к области патологии. Мы думаем, наконец, что даже для Зины Черновой, при всей экзальтированности ее натуры, этот жизненный урок не пройдет даром, так что ее нравственное возрождение, о котором говорит г-жа Ельцова, вовсе не угрожает новым „аскетическим недугом“. Но если Зина Чернова до некоторой степени говорит в пользу г. Скабичевского, то совсем уже ему не годятся роман Летковой „Мертвая Зыбь“. Представительницей „аскетического недуга” здесь оказывается Лёля – главная героиня романа, от лица которой, в виде ее дневника, и ведется весь рассказ. Воспитанная матерью-народницей в аскетических идеалах самопожертвования и служения народу, Лёля влюбляется в красивого, несколько ограниченного, но доброго офицера – Владимира Бармина, не ведающего никаких возвышенных вопросов, и выходит за него замуж, не смотря на протесты матери; скоро однако Лёля начинает скучать с мужем, не удовлетворяющим ее духовных запросов; тут подвертывается поношенный эстет Львов со своими красивыми и мнимо-оригинальными фразами, с культом красоты и высшей индивидуальности, я Лёля, увлекшись им, уходит от мужа; но скоро однако и это новое счастье с любимым человеком, обнаружившим притом себя с самых отталкивающих сторон, начинает тяготить героиню, и она, постигнув пустоту и неудовлетворительность чисто личного, эгоистического существования, возвращается к идеалам своей матери. Правда этот короткий пересказ может произвести такое впечатление, будто Лёля, как нельзя лучше, подтверждает теорию г. Скабичевского, но при ближайшем взгляде на дело оказывается, что она не имеет ничего общего с этой теорией. Воспитанная в идеалах самопожертвования и сама принимавшая некоторое участие „в служении народу“ Лёля влюбляется в красивого офицера – вот первое проявление аскетического недуга. Но для того, чтобы факт мог подтверждать воззрения г. Скабичевского, нужно бы показать, что мы имеем дело с двумя перемежающимися экстазами, между тем этого-то главного признака мы здесь и не находим. Совсем напротив: Лёля никогда всецело, всею душою не отдавалась „пароксизму“ самопожертвования; служение народу и вообще делу матери не удовлетворяло ее с самого начала, и она всегда ощущала в себе жажду личного счастья, которая при первом же удобном случае и сказалась в том, что Лёля влюбилась в красивого и здорового офицера без высоких духовных стремлений. Все это настолько обычно, просто и нормально, что здесь совсем бы, по-видимому, неуместны экскурсы в область психопатологии. Но пойдем далее. Через несколько лет Лёле наскучивает муж, совершенно не способный ее понимать, и она уходит с декадентом Львовым; оказывается, что и здесь опять „аскетический недуг”: в таком случае, как ни странна такая терминология, мы всякую измену жены мужу и наоборот с полным правом можем сваливать на аскетический недуг. Муж не удовлетворяет духовным запросам жены, и она уходит с другим, который увлекает ее культом красоты, изящными фразами, утонченным вкусом – это „аскетический недуг“. Если бы произошло наоборот, т. е. если бы на стороне мужа была утонченность вкуса, а на стороне Львова преимущества здоровой физической красоты, – и тогда измену Лёли опять можно бы было толковать, как проявление аскетического недуга. Так как, далее все измены в браке уже сами по себе свидетельствуют об отсутствии полной удовлетворенности одного из супругов другим, то мы получаем математически точный вывод, – что все измены происходят от „аскетического недуга“. Насколько мало данный факт из биографии Лёли подходит под воззрения г. Скабичевского, легко понять, конечно, из того, что здесь нет смены физического и духовного пароксизмов, а только одно физическое влечение сменяется другим тоже физическим: Львов только сумел затронуть чувственность Лёли с новой стороны, и они сами в конце концов приходят к сознанию, что их влечение было основано на физиологии. Но может быть, наконец, аскетический недуг сказался, по крайней мере, в том, что Лёля возвращается к забытым на некоторое время идеалам матери? Из того, что мы видели выше, уже можно понять, насколько правильно здесь применять к делу данные психиатрии. Мы знаем, что в Лёле всегда жило две противоположных склонности: стремление к самопожертвованию и жажда личного счастья; по ее собственному объяснению, она первое унаследовала от матери, последнюю от отца. Значит, она не страдала перемежающимися болезненными пароксизмами, и все дело только в том, что ее жизнь сложилась так, что она не могла примирить эти две потребности зараз, и можно надеяться, что, изведав наконец всю горечь т. н. личного счастья, она уже не отречется от альтруистических идеалов, а сумеет их слить в одно целое с чисто личною жизнью. Много ли таких людей, которые сразу находят в жизни свой настоящий путь, которые не страдают от раздвоения, от борьбы противоположных побуждений? Искать в этом везде черты патологии значит признавать нормальною только уравновешенность прочно устроенной машины и в ней находить высший идеал человека. – Итак, «Лёля оказалась совсем не подходящею для теории г. Скабичевского; это однако только половина всей неудачи. В том же романе ему приходится считаться с прямым опровержением его теории, которое он совершенно благоразумно игнорирует. Довольно странным представляется на самом деле, что г. Скабичевский останавливает свое внимание на героине, не имеющей в сущности ничего общего с его взглядами, и совсем позабывает о типичной с его точки зрения аскетке, какою является мать Лёли, всецело ушедшая в служение народу и забывшая о личном счастье. Казалось бы что, если где, то здесь именно мы должны искать перемежающихся пароксизмов; некоторая присущая Настасье Петровне чисто женская узость, сказывающаяся в излишней педантичности, строгости и иногда даже немного комическом резонерстве, казалось бы с точки зрения г. Скабичевского, должны были обострять переходы к разгулу чувственных страстей. Однако видим ли мы что-нибудь подобное? Видим мы только следующее: мать Лёли всю жизнь свою жила для других, по свидетельству героини романа: сначала для мужа, потом для дочери, наконец, всецело ушла в служение ближним; мы видим, что святое одушевление ни на минуту не покидает Настасью Петровну, и она, даже не смотря на убийственно-огорчающее поведение дочери, не смотря на полное телесное изнеможение, остается бодрою и полною духовных сил, о чем неоднократно с удивлением говорит сама Лёля. Итак, мы видим, как трудно доказать, что аскетизм по терминологии г. Скабичевского, т. е. полное отречение от личного счастья и личных радостей, есть явление болезненное.

Помимо только что указанных крайностей, мы не отрицаем правды в том, что говорит г. Скабичевский. Он прав в том, что односторонний аскетизм часто вырождается в болезненные и уродливые формы, что аскетические тенденции часто вырастают не на почве здоровых стремлений духа, а на почве нервной развинченности и болезненности, что и дает себя чувствовать в последующих реакциях; он прав в том, что аскетизм ради аскетизма, без всякой дальнейшей плодотворной цели, взгляд на радости жизни, как на что-то в самом себе греховное, – все это явления ненормальные и нежелательные. Но ради этого видеть аскетический недуг во всяком беззаветном, забывающем о себе и своих радостях самоотречении, во всяком отказе от счастья ради высших целей, во всяком противодействии чувственности, угрожающей поглотить духовную личность, – значит делать такое же уродливое заключение, как если бы кто-нибудь только на том основании, что многие из называющих себя испанскими королями оказались просто на-просто сумасшедшими, стал бы утверждать, что все действительные испанские короли не более, как сумасшедшие. Надорванный или болезненный аскетизм, о котором говорит г. Скабичевский часто может быть результатом плохо рассчитанных личных сил. Поэтому в самоотречении и особенно в подавлении чувственности нужна известного рода осторожность. Но есть люди с такою счастливою натурою, что самоотвержение и самоограничение для них нисколько не сопряжено с опасностями и только увеличивает их духовную силу. Здесь-то именно г. Скабичевский ощущает „смрад вырождения“. Между тем именно здесь ему не мешало бы припомнить, если не ошибаемся, высоко им чтимый образ Христа, который, при всей своей „жизнерадостности“, в совершенстве господствовал над чувственностью и не имел „где главы приклонить“.

В западной и в либеральной отечественной публицистике много наговорено о русском варварстве и жестокости на фоне европейской цивилизованности и добродетельности. Но если сравнить нравственные идеалы и реальную жизнь народов, то возникает другая картина. В русском языческом пантеоне не было бога войны, в то время как у европейских народов в дохристианских религиозных представлениях понятие о воинственном божестве доминировало, а весь эпос выстроен вокруг тем войн и завоеваний. Интересны в этом смысле материалы, приведенные Виктором Калугиным в статье «Идеалы русского эпоса». Во французской поэме «Песня о Роланде» повествуется о крестовых походах и кровавых сражениях с иноверцами:

Пусть синагоги жгут, мечети валят.
Берут они и ломы, и кувалды,
Бьют идолов, кумиры сокрушают,
Чтоб колдовства и духу не осталось.
Ревнует Карл о вере христианской,
Велит он воду освятить прелатам
И мавров окрестить в купелях наспех,
А если кто на это не согласен,
Тех вешать, жечь и убивать нещадно.
Насильно крещены сто тысяч мавров.

Русские войны велись в защиту правой веры, «тем не менее темы религиозной ненависти и религиозной мести в русском народном эпосе попросту нет » (В. Калугин). Русский человек после победы над иноверцами никогда не стремится насильственно обратить их в свою веру, тем более «наспех». В былине «Илья Муромец и Идолище» русский богатырь освобождает Царьград от «поганого Идолища», но отказывается быть воеводою города и возвращается на родину. В средневековом европейском эпосе цель крестовых походов – «кто не убит в бою, тот окрещен», для чего рыцарь готов «вешать, жечь и убивать нещадно». Таким образом, «основная мысль былин и древнерусских летописных воинских повестей – освобождение , рыцарских хроник – завоевание , крещение иноверцев. Тема религиозной войны полностью отсутствует в русском эпосе, точно так же как отсутствуют темы религиозной или расовой непримиримости, вражды» (В. Калугин).

В древнерусской литературе отсутствует тема обогащения при завоеваниях, разбоя, в то время как сюжеты на эту тему распространены в западноевропейской литературе. Призыв «Песни о Сиде»: «Нападайте дерзко, грабьте проворно… Грабя врагов, разоряя всю область». Борьба за дележ добычи, боязнь оказаться обделенным, не получить свою долю оказываются определяющими во всех подвигах Сида. Герои «Песни о нибелунгах» одержимы поиском зарытого клада – золота Рейна. Главный герой древней английской поэмы «Беовульф» погибает, «насытив зренье игрой самоцветов и блеском золота… В обмен на богатства жизнь положил я». Ни одному из героев русского эпоса не приходит в голову «жизнь положить в обмен на богатства». Более того, Илья Муромец не способен принять откуп, предлагаемый разбойниками, – «золотой казны, платья цветного и коней добрых, сколько надобно». Он не сомневаясь отвергает путь, где «богату быть», но добровольно испытывает дорогу, где «убиту быть».

«Нет в русском эпосе и такого традиционного императива (всеобщего обязательного нравственного закона, которому подчинены все действия героя), как кровавая месть . “Старшая Эдда”, “Песнь о нибелунгах”, исландские саги, ирландский эпос, сказания о нартах и многие другие национальные эпопеи основаны на долге мести за убитого родича, за честь рода. В русском эпосе – не только в эпосе, но и в сказках, легендах, песнях, пословицах, поговорках – долг личной или родовой чести не имеет ничего общего с долгом личной или родовой мести. Понятие мести как таковое вообще отсутствует в русском фольклоре, оно как бы изначально не заложено в “генетическом коде” народа… Главные герои русского эпоса обычно предстают крестовыми братьями, побратимами… Изначально сам обычай побратимства и кровного братства был самым непосредственным образом связан с кровной местью, не случайно и сама клятва скреплялась символическим смешением крови. Становясь братьями по крови, побратимы брали на себя все обязательства выполнения прежде всего кровной мести. Ничего подобного нет в русском народном эпосе. Идея ратного побратимства имеет здесь совершенно иное значение и связана только с обычаями крестного братства как помощи в беде, в болезни, в бою, а не мести и не отмщения» (В. Калугин).

В целом русскому народному эпосу более свойственны понятия о добродетели и целомудрии, чем западноевропейскому. В нем нет «натуралистических подробностей в описаниях битв, того, как “отделяется хребет спинной”, как копьем “пронзают утробу”, как меч Роланда рассекает у противника “подшлемник, кудри, кожу”, проходит “меж глаз середкой лобной кости” и выходит “через пах наружу снова”, как вылезают на землю “мозги врага”, как сам Роланд видит, что смерть его близка, что у него “мозг начал вытекать”, как затем из раны “наземь вывалился мозг”. Невозможно себе представить русских богатырей, пьющих кровь врага, как это делают рыцари-бургунды в “Песне о нибелунгах”: “И к свежей ране трупа припал иссохшим ртом. Впервые кровь он пил и все ж доволен был питьем”. Ничего подобного нет ни в одной русской былине» (В. Калугин).

Идеалы русского эпоса больше соответствуют христианским нормам. Между идеалами и жизнью всегда существует дистанция, но народ ориентируется на идеальные нормы и судит себя по ним. Не случайно так плодотворно было принятие христианства: на Руси через век была процветающая православная культура. Православие – религия любви и совести – пробуждало совесть и побуждало к взыскательному нравственному самоконтролю. «Вообще не интерес составляет главную пружину, главную двигательную силу русского народа, а внутреннее нравственное сознание, медленно подготовляющееся в его духовном организме, но всецело охватывающее его, когда настанет время для его внешнего практического обнаружения и осуществления» (Н.Я. Данилевский). Шкалой ценностей и основной жизненной мотивацией русского человека является идеал сам по себе. У западного же человека доминирует достижение индивидуальных жизненных интересов.

Русские в целом грешили меньше европейцев, а каялись больше . При всех исторических испытаниях уровень их общественной нравственности во все века, а временами и уровень правосознания был выше европейского. «Пытка отменена в России тогда, когда она существовала почти во всех судах Европы, когда Франция и Германия говорили об ней без стыда и полагали ее необходимою для отыскания и наказания преступников» (А.С. Хомяков). На Русской земле невозможно представить реестр индульгенций , указывающий, за какие провинности и в каких размерах взимаются штрафы с монахов и монахинь, за какое количество незаконнорожденных детей аббатиса подвергается обложению налогом. На Руси не приходилось сводом законов и денежными штрафами пресекать разврат в монастырях, как это практиковалось в католической Европе. В Италии эпохи Возрождения «священнослужители содержат мясные лавки, кабаки, игорные и публичные дома, так что приходится неоднократно издавать декреты, запрещающие священникам “ради денег делаться сводниками проституток”, но все напрасно. Монахи читают “Декамерон” и предаются оргиям, а в грязных стоках находят детские скелеты как последствия этих оргий. Тогдашние писатели сравнивают монастыри то с разбойничьими вертепами, то с непотребными домами… В церквах пьянствуют и пируют, перед чудотворными иконами развешаны по обету изображения половых органов, исцеленных этими иконами. Францисканские монахи изгоняются из города Реджио за грубые и скандальные нарушения общественной нравственности, позднее за то же из этого же города изгоняются и доминиканские монахи» (А.Ф. Лосев). Ничего близкого не было в русской церковной жизни.

Невозможно представить, чтобы православный митрополит или патриарх предавались таким порокам, какие были распространены в средневековом Ватикане, или вообразить распущенность нравов в высшем духовенстве, распространенную при папском дворе: «Папа Александр VI, будучи кардиналом, имел четырех незаконных детей… а за год до своего вступления на папский престол, уже будучи 60 лет, вступил в сожительство с 17-летней, от которой вскоре имел дочь… Современники сообщают также, что он сожительствовал со своей дочерью Лукрецией, которая также была любовницей своего брата Цезаря, и что эта Лукреция родила ребенка не то от отца, не то от брата. Имели незаконных детей также и папы Пий II, Иннокентий VIII, Юлий II, Павел III; все они – папы-гуманисты, известные покровители возрожденческих искусств и наук» (А.Ф. Лосев).

Увеселительные празднества с отравлениями в виде десерта – обыденное явление при папском дворе. «Нередко по политическим соображениям высшими духовными лицами, кардиналами и епископами, назначаются несовершеннолетние дети» (А.Ф. Лосев).

Еще один пример европейской «цивилизованности». Балтазар Косса, живший в XV веке, в юности был пиратом, разбойником, затем принял духовный сан и, наконец, стал папой Иоанном XIII. О нравственном обращении речи не было, страсть к женщинам в нем не ослабевала. Для увеличения ватиканской казны он установил тарифы на индульгенции: за убийство матери или отца – 1 дукат, за убийство жены – 2 дуката, за жизнь священника – 4, епископа – 9, за прелюбодеяние – 8, а скотоложство – 12 дукатов. Собор епископов вынужден был низложить такого папу, но он все же был оставлен епископом. При всех жестокостях средневековых нравов на Руси подобное невозможно представить. Так же, как немыслима на Руси и европейская распущенность епископата – тайная и явная.

Если таковыми были нравы высшего духовенства, то можно себе представить уровень морали европейского светского общества. «В Риме в 1490 году насчитывалось 6800 проституток, а в Венеции в 1509 году их было 11 тысяч… Неаполитанский король Ферранте (1458–1494)… внушал ужас всем своим современникам. Он сажал своих врагов в клетки, издевался над ними, откармливал их, а затем отрубал их головы и приказывал засаливать их тела… Этот Ферранте отравлял в венецианских церквах чаши со святой водой, чтобы отомстить венецианской сеньории, предательски убивал нередко прямо за своим столом доверившихся ему людей и насильно овладевал женщинами» (А.Ф. Лосев). Подобными описаниями пестрят европейские хроники Возрождения, в то время как в русской истории невозможно обнаружить ничего подобного.

Русским свойственна деликатность к другим и требовательность к себе, самокритичность. «Способность отрешиться на время от почвы, чтоб трезвее и беспристрастнее взглянуть на себя, есть уже сама по себе признак величайшей особенности… В русском человеке видна самая полная способность самой здравой над собой критики, самого трезвого на себя взгляда и отсутствие всякого самовозвышения, вредящего свободе действия» (Ф.М. Достоевский). Самокритичность русских людей нередко бывает гипертрофированной. «Народ наш с беспощадной силой выставляет на вид свои недостатки и пред целым светом готов толковать о своих язвах, беспощадно бичевать самого себя; иногда даже он несправедлив к самому себе – во имя негодующей любви к правде, истине» (Ф.М. Достоевский). С Достоевским солидарен современный автор: «Всякий настоящий русский, если только он не насилует собственной природы, смертельно боится перехвалить свое – и правильно делает, потому что ему это не идет. Нам не дано самоутверждаться – ни индивидуально, ни национально – с той как бы невинностью, как бы чистой совестью, с тем отсутствием сомнений и проблем, как это удается порой другим. Но русские эксцессы самоиронии, “самоедства”, отлично известные из всего опыта нашей культуры, тоже опасное искушение» (С.С. Аверинцев).

Многие «чудовищные» факты русской истории являются таковыми потому, что так их оценило нравственное чувство народа и такую их оценку сохранила народная память. В Европе было больше злодеяний, но там они не воспринимались как что-то из ряда вон выходящее. Можно представить, какую мораль внедряла святая инквизиция: «Секретность расследования дел еретиков, почти полное отсутствие каких-нибудь точно соблюдаемых правил судопроизводства, беспощадное отношение к подсудимым, конфискация имущества подсудимых и их родственников, пытки и жесточайшие наказания вплоть до сожжения на костре, полная неподчиненность не только светским, но даже и церковным правителям, фантастические преувеличения совершенных преступлений, которые никогда не совершались, крайняя мнительность и придирчивость инквизиторов, их патологическая подозрительность – все это раз навсегда заклеймило инквизиционные суды эпохи Ренессанса» (А.Ф. Лосев).

В 1568 году инквизиция осудила на смерть большинство жителей Нидерландов. Примерно в это же время саксонский судья Карпцоф казнил в Саксонии 20 тысяч человек. За 150 лет до конца XVI века в Испании, Италии и Германии было сожжено 30 тысяч ведьм. В «гуманной» и «просвещенной» Европе такие явления были сплошь и рядом, при этом европейцы считали себя наиболее просвещенными и гуманными – с как бы невинностью, как бы чистой совестью, с отсутствием сомнений и проблем. «При самом жестоком царе Иване IV, как точно установлено новейшими исследованиями, в России было казнено от трех до четырех тысяч человек, а при короле Генрихе VIII, правившем в Англии (1509–1547)… только за “бродяжничество” было повешено 72 тысячи согнанных с земли в ходе так называемых “огораживаний” крестьян» (В.В. Кожинов). Для русского исторического нравственного самосознания Грозный явился тираном, в европейской истории Генрих VIII действовал по закону. Непредвзятый взгляд западного ученого вынуждает прийти к выводам, что на Руси «распущенность была, по меньшей мере, частично, западной природы. Если говорить о водке и венерических болезнях, двух главных проклятиях России в конце XV и начале XVI веков, то они представляются сомнительным наследием, которое итальянский Ренессанс завещал молодой России» (Д.Х. Биллингтон).

В XVIII веке в России на несколько десятилетий была отменена смертная казнь. Вот как заканчивается столетие в просвещенной Франции: «Гильотина и “рота Марата” в вязаных колпаках работают без отдыха, гильотинируют маленьких детей и стариков… Революционный трибунал и военная комиссия, находящиеся там, гильотинируют, расстреливают… в канавах площади Терро течет кровь; Рона несет обезглавленные трупы… 12 тысяч каменщиков вытребованы из окрестностей, чтобы срыть Тулон с лица земли… 90 священников были утоплены депутатом Каррье в Лувре… Женщин и мужчин связывают вместе за руки и за ноги и бросают в реку» (Т. Карлейль). Это годы революции, которую французы до сих пор называют «Великой», нравственно оправдывая ее зверства. «В 1826 году в России были повешены пять декабристов, а позднее, в 1848 году, во Франции были расстреляны за бунт против закрытия “национальных мастерских” 11 тысяч (!) из потерявших средства к существованию и потому восставших рабочих» (В.В. Кожинов). На Руси при Иване Грозном и в Смутное время не знали таких массовых зверств, как в Варфоломеевскую ночь во Франции. Но русское сознание и русские летописи адекватно оценивали свои национальные пороки. Эта критическая самооценка некритично воспринималась историками. Отсюда неадекватные представления о жестокости русской истории и гуманности европейской.

Показательна нравственная характеристика проницательного А.С. Пушкина прогрессивной западной цивилизации, в которой сгустились многие типические черты западноевропейского человека: «Несколько глубоких умов в недавнее время занялись исследованием нравов и постановлений американских, и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными. Уважение к сему новому народу и к его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось. С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавлено неумолимым эгоизмом и страстью к довольству (comfort); большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой; такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами».

Размышления о состоянии человеческой нравственности приводят к грустной гипотезе. В каждом обществе и народе достаточно стабильным остается соотношение человеческих типов, выражающих уровень нравственно-духовного преображения:

1) полноценная, духовно преображенная личность;
2) нравственно просвещенный человек;
3) индивидуалистическая эгоистическая самость;
4) звериная самость.

1. Во все времена во всяком обществе остается в меньшинстве количество людей подлинно совестливых , собственно нравственных , способных мотивировать свое поведение и отношение к окружающим совестью как повелевающей силой души – Божией силой . Свободное самоопределение духовно преображенной личности проявляется в спонтанной органичной любви, доброте, милосердии, долге, которые можно искоренить только с уничтожением самого человека. При невыносимых страданиях развоплощаются достойнейшие и сильнейшие, только единичные герои и праведники в любых обстоятельствах предпочитали гибель потере Божественного достоинства человека. В жизни христианских подвижников и праведников доминировало свободное самоопределение на Божественный призыв Нагорной проповеди. Собственно, со-весть означает сопричастие вести Божией, совесть – это голос Божий в человеческой душе. Праведники были маяками, на которые ориентировалось и светом которых подпитывалось нравственное чувство людей.

2. Меньшая часть человеческого сообщества в обыденных и в экстремальных ситуациях руководствуется внутренним тяготением к добру. У нее чувство стыда , в котором выражается понимание своего несоответствия нравственным нормам, является более сильным (чем голос совести ) нравственным императивом. Для людей с нравственной регуляцией важно наличие традиций, являющихся носителем системы ценностей, ибо их самоопределение нуждается в духовных авторитетах, попрание которых влечет за собой нравственную деградацию и людей достойных.

Малая часть духовных и нравственных пассионариев медленно прирастает в человечестве, в чем, очевидно, и состоит смысл истории. Рост и свободное самоопределение человеческой личности нуждается в защите общественными институтами.

3. Большинство людей руководствуется чувством страха перед авторитетом либо страхом наказания больше, чем голосом совести или чувством стыда. Оно тяготеет ко внешним повелениям со стороны признанного авторитета, нуждается в правовой регуляции, ибо в бесконтрольной ситуации склонно к проявлениям индивидуалистического эгоизма вплоть до агрессии. Авторитетные традиции повелевают гипнозом сакральности, государственный авторитет устанавливает и охраняет границы дозволенного, сковывая хаос и агрессию. Многие люди не творят зла потому, что боятся наказания – на небе или на земле. Персонификация на уровне человеческого индивидуализма – это потенция человечности, плацдарм человеческого бытия, на котором идет битва за вочеловечение эгоистической самости . Из первой точки в человеческом бытии предстоит тяжелейшими усилиями прорастить человеческую индивидуальность, дающую основания для взращивания человеческой личности.

4. Малочисленную часть общества, склонную к патологически агрессивному самоутверждению, не способна обуздать угроза наказания, чем объясняется неуничтожимость преступности. Черный осадок человечества для сохранения человеческого облика нуждается в регуляции принуждением и насилием . Эти недочеловеки по своим душевным качествам ближе к самоутверждающейся животной самости в облике человека.

Таким образом, большинство людей потенциально готовы преступить нравственный императив, если отсутствуют внешнее повеление и авторитетный контроль. При девальвировании или разрушении традиционного жизненного уклада и государственных институтов, распадении порядка многие вполне добропорядочные люди звереют, становятся ворами, садистами и убийцами. Поэтому самая свирепая диктатура оказывается меньшим злом, чем социальный хаос. Таким образом, локальное зло (государственное насилие) слабее зла тотального, в которое впадает общество при социальных потрясениях и разрушении традиционных общественных институтов.

Линия разделения добра и зла проходит не между людьми, а по сердцам человеческим, душа человека и является полем битвы дьявола с Богом. Поэтому нет и не может быть извечно предопределенных праведников и преступников, каждая душа наделена Творцом возможностями для спасения. Но это – в измерении вечности, в пределах же земной жизни мы можем констатировать, что совесть – искра Божия – во многих душах заглушена или слабо проявлена и нуждается во внешнем пробуждении либо благотворном подкреплении.

Историческое сравнение дает основания утверждать, что в русском народе часть людей, изначально духовно и нравственно ориентированных , во все времена была большей, нежели у европейских народов. Если мораль – это общепринятые в конкретном обществе нормы общественных взаимоотношений, а нравственность – нормы и мотивы личного поведения людей, то западноевропейское общество и человек более моралистичны, а русское общество и человек более нравственны. В русской культуре индивидуальный человек является носителем духовных ценностей и нравственности больше, чем общественные институты и нормы, в западноевропейской же культуре наоборот. На Руси высшим носителем идеала является святой, то есть живой человек, в западноевропейской цивилизации общественные ценности диктуют облик человека, его образ жизни и поведения. Поэтому Европа больше нуждалась в наращивании традиций права и государственных институтов (даже Церковь там во многом является инстанцией юридической, а не духовной регуляции), которые позволяли сковывать демонический хаос и агрессию в человеке. Попрание общественных институтов приводили в Европе к невиданным для Руси-России массовым злодеяниям. Под покровом упорядоченности у европейского человека шевелится больший хаос, чем у русского. На Руси во все века было множество праведников – светильников жизни, облагораживающих духовный и нравственный климат эпохи. Государственные и общественные институты были носителями более нравственного, нежели правового авторитета, поэтому на Руси – не в силе Бог, а в правде . Это проявления характера сильного и доброго: «Русский человек способен выносить страдание лучше западного, и вместе с тем он исключительно чувствителен к страданию, он более сострадателен, чем человек западный» (Н.А. Бердяев).

Отсутствие серединной культуры и стремление жить в мире сем по мерам не от мира сего превращали доброделание на Руси в неформальное. Русский человек не законник. Моральное повеление воспринималось не по букве, а по духу, не как формальный императив , а как призыв сердца. Добро и зло на Руси были больше духовными, чем юридическими категориями. Русский творит добро не по долгу и требованиям нравственного закона, а по любви и естественному тяготению к добру : не потому, что так поступать до лжно, а потому, что иначе поступить не может – так велит сердце. Не случайно в русском языке слова «праведность» и «правда» – одного корня. «Русская добродетель – это добродетель сердца и совести . Здесь все основано не на моральной рефлексии, не на “проклятом долге и обязанности”, не на принудительной дисциплине или страхе греховности, а скорее на свободной доброте и на несколько мечтательном , порою сердечном созерцании . Сердечная доброта, сострадание, дух самопожертвования и определенное стремление к совершенству играют здесь решающую роль» (И.А. Ильин). Молодая среди христианских народов русская душа не сформировала еще внутренней императивной ограды от зла . Охраняет ее от злых стихий традиционный жизненный уклад, но при внешней защите не устоялась система внутренних норм и критериев. Отсюда русский человек меньше, чем западный человек, нуждается в формальном повелении для доброделания, но ему крайне необходима ограда традиционных ценностей для защиты от зла и соблазнов.

И в этом отличие русского человека от западноевропейского. «Европа не знает нас… потому, что ей чуждо славяно-русское созерцание мира, природы и человека. Западноевропейское человечество движется волею и рассудком. Русский человек живет прежде всего сердцем и воображением и лишь потом волею и умом. Поэтому средний европеец стыдится искренности, совести и доброты как “глупости”; русский человек, наоборот, ждет от человека прежде всего доброты, совести и искренности. Европейское правосознание формально, черство и уравнительно; русское – бесформенно, добродушно и справедливо. Европеец, воспитанный Римом, презирает про себя другие народы (и европейские тоже) и желает властвовать над ними; зато требует внутри государства формальной “свободы” и формальной “демократии”. Русский человек всегда наслаждался естественной свободой своего пространства… Он всегда “удивлялся” другим народам, добродушно с ними уживался и ненавидел только вторгающихся поработителей, он ценил свободу духа выше формальной правовой свободы. Из всего этого выросло глубокое различие между западной и восточно-русской культурой. У нас вся культура – иная, своя, притом потому, что у нас иной, особый духовный уклад. У нас совсем иные храмы, иное богослужение, иная доброта, иная храбрость, иной семейный уклад; у нас совсем другая литература, другая музыка, театр, живопись, танец; не такая наука, не такая медицина, не такой суд, не такое отношение к преступлению, не такое чувство ранга, не такое отношение к нашим героям, гениям и царям. И притом наша душа открыта для западной культуры: мы ее видим, изучаем, знаем, и если есть чему, то учимся у нее… У нас есть дар вчувствования и перевоплощения. У европейцев этого дара нет. Они понимают только то, что на них похоже, но и то искажая все на свой лад. Для них русское инородно, беспокойно, чуждо, странно, непривлекательно» (И.А. Ильин).

О милосердии и справедливости русского человека свидетельствует добрососедское отношение к народам присоединенных территорий. Русский народ творил несравненно меньше злодеяний, чем просвещенные европейцы на завоеванных землях. В национальной психологии было некое сдерживающее нравственное начало. Русскому образованному обществу было стыдно за «притеснение национальных окраин», в то время как никакому европейскому обществу никогда не было стыдно за то, что натворили европейцы на нескольких материках. Нравственная взыскательность к себе проявлялась в том, что русский народ не подчеркивал своего нравственного превосходства. На Руси редки нравственная гордыня и самоуспокоенность. Критика Запада – славянофилами, например, – проходила по совершенно другим линиям. Русь в восприятии русского человека – это не царство праведников, а хранительница правды: мы не лучше других, но во многом больше других различаем добро и зло .

Православие воспитывало в русском народе духовную свободу , открытость и отзывчивость , терпимость : «Максимальная в истории человечества расовая и классовая, религиозная и просто терпимость» (И.Л. Солоневич). Многие мыслители описывали эти русские черты характера. «Русским присущи открытость другим культурам, терпимость, стремление понять и принять инакодумающего и инаковерующего. Ужиться с ним… Отсюда характерная черта, подмеченная Достоевским, – “всемирная отзывчивость”, то есть способность откликнуться на чужую беду, пережить ее как свою, помочь, порадоваться радости другого, принять его в свою среду, перевоплотиться самому» (А.В. Гулыга). В отношении к другим сказывалась русская всечеловечность. «Русская душа… гений народа русского, может быть, наиболее способны из всех народов вместить в себя идею всечеловеческого единения, братской любви, трезвого взгляда, прощающего враждебное, различающего и извиняющего несходное, снимающего противоречия» (Ф.М. Достоевский).

Народ выстраивал свою жизнь по зову сердца, а не по внешнему повелению: «Русскому свойственна внутренняя свобода, для него не существует искусственно придуманных запретов. Он живет без усилий, “в нем бьется жизнь”. Он чересчур эмоционален и экспансивен, в большинстве случаев весьма общителен, участлив, дружелюбен, снисходителен и совсем по-особому гостеприимен. Его любезность не придумана, не церемонна, не фальшива; напротив, она непосредственна, изобретательна, импровизационна, легко переходит в деликатное, нежное чувство» (И.А. Ильин). Подобные качества способствовали гармоничному общежитию со множеством народов. «Готовность к прощению опять-таки раскрывает в себе русское предназначение к свободе. Прощающий избавляется от обиды, ему нанесенной. Тем самым он не только освобождает грешника от бремени его вины, но и себя – от гнета ненависти к нему, тогда как месть продолжает связывать мстителя с преступником и лишает его возможности самоопределения. Идея всепрощающей любви неразрывно связана со свободой, идея отмщающего права – с зависимостью» (В. Шубарт).

Характер большого народа проявляется в универсализме мышления и оценок, в глобализме исторический деяний, в интернационализме , выражающем русскую соборность , при этом всегда и всеми силами защищалось свое, национальное. Для русских не характерны ксенофобские настроения, о чем свидетельствуют пронизанная заимствованиями русская культура, многонациональная жизнь столиц, множество представителей инородцев в российской власти во все века. Подобное невозможно представить в европейских странах. Интернационализм и космополитизм американской цивилизации выстроены на костях несогласных. Русская цивилизация строилась соборно, совместно со всеми народами Евразийского континента.

От природы сильный, выносливый, динамичный народ был наделен удивительной выживаемостью . На силе духа основывались и знаменитое русское долготерпение , и терпимость к другим:

Подвиг есть и в сраженье,
Подвиг есть и в борьбе;
Высший подвиг в терпенье,
Любви и мольбе.

(А.С. Хомяков)

Под непрерывными нашествиями со всех сторон, в невероятно суровых климатических и геополитических условиях русский народ колонизировал огромные территории, не истребив, не поработив, не ограбив и не перекрестив насильственно ни один народ. «На базе империи Российской никто из русских народов не заработал ничего. Ни копейки. Даже и русское дворянство, в значительной степени игравшее роль организаторов империи, не получило ничего : ни в Сибири, ни на Кавказе, ни в Финляндии, ни в Польше. Для русского мужика не было отнято ни одного клочка земли: ни от финнов, ни от поляков, ни от грузин» (И.Л. Солоневич). Колониальная политика западноевропейских народов искоренила аборигенов трех материков, превратила в рабов население огромной Африки (оставшихся крестили огнем и мечом), и неизменно метрополии богатели за счет колоний. Ибо у западноевропейских народов, по признанию О. Шпенглера, преобладали «фаустовский инстинкт… требующий пространства для собственной деятельности, воля к власти, также и в области нравственного, стремление придать своей морали всеобщее значение, принудить человечество подчиниться ей, желание всякую иную мораль переиначить, преодолеть, уничтожить… Кто иначе думает, чувствует, желает, тот дурен, отступник, тот враг. С ним надо бороться без пощады».

Русский народ, ведя не только оборонительные войны, присоединяя, как и все большие народы, большие территории, нигде не обращался с завоеванными, как европейцы. От европейских завоеваний лучше жилось европейским народам, ограбление колоний обогащало метрополии. Русский народ не грабил ни Сибирь, ни Среднюю Азию, ни Кавказ, ни Прибалтику. Россия до 1917 года сохранила каждый народ, в нее вошедший. Она была их защитницей, обеспечивала им право на землю, собственность, на веру, обычаи, культуру. Россия никогда не была националистическим государством, она принадлежала одновременно всем в ней живущим. Русский народ имел только одно «преимущество» – нести бремя государственного строительства. В результате было создано уникальное в мировой истории государство: «Империя – это, действительно, “мир” – настоящая империя. Ибо империя есть сообщество народов, уживающихся вместе. Это есть школа воспитания человеческих чувств, так слабо представленных в человеческой истории. Это есть общность. Это есть отсутствие границ, таможен, перегородок, провинциализма, феодальных войн и феодальной психологии… Русская империя была благом, она заменила и на Кавказе, и в Средней Азии, и в десятках других мест бесконечную и бессмысленную войну всех против всех таким государственным порядком, какого и сейчас нигде в мире больше нет. И если в дружинах первых киевских князей были и торки, и берендеи, то у престола русских императоров были и поляки, и немцы, и армяне, и татары. И ни один народец в России не третировался так, как в США третировались негры или в Южной Азии – индусы. И ни одна окраина России не подвергалась такому обращению, какому подвергалась Ирландия» (И.Л. Солоневич).

Русская колонизация принципиально отличается от европейской. Никакие внешние обстоятельства не мешали русским вести себя на присоединенных территориях, как европейцы. Кавказцы защищались так же свирепо, как индейцы Северной Америки, Средняя Азия обладала богатствами, как государства инков и ацтеков в Южной Америке, народы Сибири отличались низким уровнем цивилизации, как аборигены Австралии, но нигде эти схожие обстоятельства не смогли заставить русских вести себя по-европейски. Необходимо признать очевидный факт, который мешает признать русская гиперсамокритичность и внешняя необъективность: русский народ в аналогичных с европейскими обстоятельствах вел себя далеко не аналогичным образом и проявил несравненную человечность, терпимость, доброту. «Политическая история мира есть история крови, грязи и зверства. Кровью, грязью и зверством пропитана и наша история. Однако и крови, и грязи, и зверства у нас было меньше, чем где бы то ни было в других местах земного шара и в других одновременных точках истории» (И.Л. Солоневич). Русские создавали свою империю, руководствуясь своими жизненными интересами, при этом эти жизненные интересы не противостояли другим народам, поэтому это было государство для всех народов, его населяющих. «Я отстаиваю идею русского империализма, то есть идею построения великого и многонационального “содружества наций”… Всякий великий народ есть народ империалистический, ибо всякий хочет построить империю и всякий хочет построить ее на свой образец: немцы – на основах расовой дисциплины, англичане – на базе коммерческого расчета, американцы – на своих деловых методах, римляне строили на основе права, мы строим на основе Православия» (И.Л. Солоневич). Неоспоримые исторические факты говорят о высокой степени духовности русского характера. Все его нравственные достоинства были проявлением глубинной бытийной ориентации народа-созидателя: «Наша история есть история того, как дух покоряет материю, а история США есть история того, как материя покоряет дух» (И.Л. Солоневич).

Русская покаянность извращается в западном общественном мнении. В русской образованной публике распространено самообвинение: мы угнетаем национальные окраины , в Европе договаривают: Россия повинна в азиатском деспотизме .

И нужно делать это обще­ние легким и простым.

Старость делает людей ворчливее, болтли­вее (вспомните поговорку: «Погода к осени дождливей, а люди к старости болтливей»). Нелегко для молодых переносить и глухоту старых. Старые люди недослышат, невпопад ответят, переспрашива­ют. Надо, разговаривая с ними, повышать голос, что­бы старики расслышали. А повышая голос, невольно начинаешь раздражаться (наши чувства чаще зависят от нашего поведения, чем поведение от чувств).

Старый человек часто обижается (повышенная обидчивость - свойство старых людей). Одним сло­вом - трудно не только быть старым, но и трудно быть со старыми.

И тем не менее молодые должны понимать: все мы бу­дем старыми. И еще должны помнить: опыт старых ох как может пригодиться. И опыт, и знания, и мудрость, и юмор, и рассказы о былом, и нравоучения.

Вспомним пушкинскую Арину Родионовну. Моло­дой может сказать: «Но моя бабушка совсем не Арина Родионовна!» А я убежден в обратном: всякая бабуш­ка, если ее внуки захотят, может быть Ариной Родио­новной. Не для всякого Арина Родионовна стала бы такой, какой ее сделал для себя Пушкин.

У Арины Родионовны были признаки старости: на­пример, она засыпала во время работы. Вспомните:
И медлят поминутно спицы

В твоих наморщенных руках.
Что значит слово «медлят»? Она не всегда медли­ла, а «поминутно», время от времени, то есть так, как это бывает с время от времени засыпающими стариками. И Пушкин умел находить в старческих слабостях Арины Родионовны милые черты: пре­лесть и поэтичность.

Обратите внимание, с какой любовью и заботой Пушкин пишет о старческих чертах своей няни:

Тоска, предчувствия, заботы

То чудится тебе...

Стихи остались неоконченными.

Арина Родионовна стала для всех нас близкой имен­но потому, что рядом с ней был Пушкин. Не было бы Пушкина - осталась бы она в короткой памяти окру­жавших ее болтливой, поминутно задремывающей и озабоченной старухой. Но Пушкин нашел в ней лучшие черты, преобразил ее. Муза Пушкина была доброй. Лю­ди, общаясь, создают друг друга. Одни люди умеют раз­будить в окружающих лучшие их черты. Другие этого не умеют и сами становятся неприятны, докучны, раз­дражительны, тоскливо скучны.

Старики не только ворчливы, но и добры, не только болтливы, но и отличные рассказчики, не только глу­ховаты, но обладают хорошим слухом на старые песни.

В каждом почти человеке совмещаются разные черты. Конечно, одни черты преобладают, другие - скрыты, зада­влены. Надо уметь разбудить в людях их лучшие качества и не замечать мелкие недостатки. Спешите установить с людьми добрые отношения. Почти всегда добрые отноше­ния устанавливаются с первых слов. Потом - труднее.

Как быть в старости? Как преодолевать ее недостат­ки? Старость - это не просто угасание, успокоение, по­степенный переход к покою (могу сказать - к «вечно­му покою»), а как раз напротив: это водоворот непред­виденных, хаотических, разрушительных сил. Это мощная стихия. Какая-то засасывающая человека во­ронка, от которой он должен отплыть, отойти, изба­виться, с которой он должен бороться, преодолевать ее.

Не просто уменьшение памяти, а искажение рабо­ты памяти, не угасание творческих возможностей, а их непредвиденное, иногда хаотическое измельче­ние, которому не следует поддаваться. Это не сниже­ние восприимчивости, а искажение представлений о внешнем мире, в результате чего старый человек на­чинает жить в каком-то особом , своем мире.

Со старостью нельзя играть в поддавки; ее надо ата­ковать. Надо мобилизовать в себе все интеллектуаль­ные силы, чтобы не плыть по течению, а уметь инту­итивно использовать заотичность, чтобы двигаться по нужному направлению. Надо иметь доступную для старости цель (считая и укорачивающиеся сроки и искажение возможностей).

Старость расставляет «волчьи ямы», которых сле­дует избегать.
Д. С. Лихачев «Русская классическая литература»

Русская классическая литература» - это не просто «литература первого класса» и не литература как бы «образ­цовая», ставшая классически безу­пречной, благодаря своим высоким чисто литературным достоинствам.

Все эти достоинства, конечно, есть в русской класси­ческой литературе, но это далеко не все. Эта литература обладает и своим особым «лицом», «индивидуально­стью», характерными для нее признаками.

И я бы прежде всего отметил, что творцами русской классической литературы выступали авторы, обладав­шие громадной «общественной ответственностью».

Русская классическая литература - не развлекатель­ная, хотя увлекательность ей свойственна в высокой ме­ре. Это увлекательность особого свойства: она определя­ется предложением читателю решать сложные нравст­венные и общественные проблемы - решать вместе: и ав­тору и читателям. Лучшие произведения русской класси­ческой литературы никогда не предлагают читателям го­товых ответов на поставленные общественно-нравствен­ные вопросы. Авторы не морализируют, а как бы обраща­ются к читателям: «Задумайтесь!», «Решите сами!», «Смотрите, что происходит в жизни!», «Не прячьтесь от ответственности за все и за всех!» Поэтому ответы на воп­росы даются автором вместе с читателями.

Русская классическая литература - это грандиоз­ный диалог с народом, с его интеллигенцией в первую очередь. Это обращение к совести читателей.

Нравственно-общественные вопросы, с которыми рус­ская классическая литература обращается к читателям, - не временные, не сиюминутные, хотя они и имели особое значение для своего времени. Благодаря своей «вечности» вопросы эти имеют такое большое значение для нас и бу­дут его иметь для всех последующих поколений.

Русская классическая литература вечно живая, она не становится историей, «историей литературы» толь­ко. Она беседует с нами, ее беседа увлекательна, возвы­шает нас и эстетически, и этически, делает нас мудрее , приумножает нашу жизненную опытность, позволяет нам пережить вместе с ее героями «десять жизней», ис­пытать опыт многих поколений и применить его в своей собственной жизни. Она дает нам возможность испы­тать счастье жить не только «за себя», но и за многих других - за «униженных и оскорбленных», за «малень­ких людей», за безвестных героев и за моральное торже­ство высших человеческих качеств...

Истоки этого гуманизма русской литературы-в ее многовековом развитии, когда литература становилась иногда единственным голосом совести, единственной силой, определявшей национальное самосознание рус­ского народа, - литература и близкий ей фольклор. Это было в пору феодальной раздробленности; в пору чуже­земного ига, когда литература, русский язык были единственными связующими народ силами.

Русская литература всегда черпала свои огромные си­лы в русской действительности, в общественном опыте народа, но помощью ей служили и иноземные литерату­ры; сперва византийская, болгарская, чешская, серб­ская, польская, античная литературы, а с петровской эпохи - все литературы Западной Европы.

Литература нашего времени выросла на основе рус­ской классической литературы.

Усвоение классических традиций - характерная и очень важная черта современной литературы. Без усво­ения лучших традиций не может быть движения впе­ред. Нужно только, чтобы не было пропущено, забыто, упрощено в этих традициях все наиболее ценное.

Мы ничего не должны растерять из нашего великого наследия.

«Книжное чтение» и «почитание книжное» должно со­хранить для нас и для будущих поколений свое высокое назначение, свое высокое место в нашей жизни, в форми­ровании наших жизненных позиций, в выборе этических и эстетических ценностей, в том, чтоб не дать замусорить наше сознание различно рода «чтивом» и бессодержа­тельной чисто развлекательной безвкусицей.

Суть прогресса в литературе состоит в расширении эс­тетических и идейных «возможностей» литературы, со­здающихся в результате «эстетического накопления», накопления всяческого опыта литературы и расшире­ния ее «памяти».
Д. С. Лихачев «Русская культура»

Как-то я возвращался из поездки до Астрахани иобратно. Теплоход современный , огромный, комфортабельный; на нём более трёхсот пассажиров.

Но не было ни одного, который оставался бы равнодушен при виде затопленных ле­сов и ободранных памятников архитектуры на берегах. Не успевало скрыться из виду одно, когда-то красивое, здание с провалившейся крышей, как появлялось в поле зрения дру­гое. И так все двадцать два дня путешествия. Беда, ле­бедиными крыльями бьёт беда!

А ещё больше огорчало, ког­да мы вообще не видели здания, ещё недавно высящегося на берегу, но безжалостно снесённого под тем предлогом, что вид его из-за безнадзорности и запустения стал безобразен.

Это же вопиющая безответственность и бесхозяйственность!

Неужели нельзя приспособить погибающие церкви, старые усадьбы к нуждам окружающего населения или оставить их как памятники, знаки минувшего, покрыв только добротными крышами, предотвратив дальнейшее разрушение?!

Ведь почти все они довольно красивы, поставлены на самых видных местах.

Они плачут глазницами своих пустых окон, глядя на проплывающие дворцы отдыха.

И огорчало это реши­тельно всех. Не было ни одного человека, которого зрели­ще уходящей культуры оставляло бы равнодушным.

Мы не храним старину не потому, что ее много , не потому, что среди нас мало ценителей красоты прошло­го, любящих родную историю и родное искусство, а потому, что слишком спешим, слишком ждём немедленной отдачи. А ведь памятники старины воспитывают, как и ухожен­ные леса воспитывают заботливое отношение к окружающей природе.

Нам необходимо ощущать себя в истории, понимать своё значение в современной жизни, даже если она частная, небольшая, но всё же добрая для окружающих.

Каждый может сделать что-то доброе и оставить по себе добрую память.

Хранить память о других - это ос­тавлять добрую память о себе.
Д. С. Лихачев «Русский Север»

Русский Север! Мне трудно выразить словами мое восхищение, мое преклонение перед этим краем. Когда впервые мальчиком тринадцати лет я проехал по Баренцеву и Белому морям, по Северной Двине, побывал у поморов, в крестьянских избах, послушал песен и сказок, посмотрел на этих необыкно­венно красивых людей, державшихся просто и с дос­тоинством, я был совершенно ошеломлен. Мне пока­залось - только так и можно жить по-настоящему: размеренно и легко, трудясь и получая от этого труда столько удовлетворения. В каком крепко слаженном карбасе мне довелось плыть («идти» сказали бы по­моры), каким волшебным мне показалось рыболовст­во, охота. А какой необыкновенный язык, песни, рассказы... А ведь я был совсем еще мальчиком и пребывание на Севере было совсем коротким - всего месяц, - месяц летний, дни длинные , закаты сразу переходили в восходы, краски менялись на воде и в небе каждые пять минут, но волшебство оставалось все тем же. И вот сейчас, спустя много лет, я готов поклясться, что лучшего края я не видел. Я зачаро­ван им до конца моих дней.

Почему же? В Русском Севере удивительнейшее со­четание настоящего и прошлого, современности и истории (и какой истории - русской!- самой значительной, самой трагической в прошлом и самой «фи­лософской»), человека и природы, акварельной ли­ричности воды, земли, неба, грозной силы камня, бурь, холода снега и воздуха.

О Русском Севере много пишут наши писатели-се­веряне.

Но ведь они северяне, многие из них вышли из де­ревни («вышли», но в какой-то мере и остались), - им стеснительно писать о своем. Им самим иногда кажет­ся, что, похвали они свое, и это будет воспринято как бахвальство.

Но я родился в Петербурге и всю жизнь прожил только в этих трех городах: Петербурге, Петрограде, Ленинграде, может быть, еще и в Питере - это осо­бый, рабочий город, выделившийся из Петербурга. Мне-то писать о моей бесконечной любви к Русскому Северу вовсе не стеснительно...

Но самое главное, чем Север не может не тронуть сердце каждого русского человека, - это тем, что он самый русский. Он не только душевно русский, - он русский тем, что сыграл выдающуюся роль в русской культуре.

Он не только спасал Россию в самые тяжкие време­на русской истории - в эпоху польско-шведской ин­тервенции, в эпоху первой Отечественной войны и Великой, он спас нам от забвения русские былины, русские старинные обычаи , русскую деревянную ар­хитектуру, русскую музыкальную культуру, рус­скую великую лирическую стихию - песенную, сло­весную, русские трудовые традиции - крестьян­ские, ремесленные, мореходные, рыболовецкие. От­сюда вышли замечательные русские землепроходцы и путешественники, полярники и беспримерные по стойкости воины.

Да разве расскажешь обо всем, чем богат и славен наш Север, чем он нам дорог и почему мы его должны хранить как зеницу ока, не допуская ни массовых пе­реселений, ни утрат трудовых традиций, ни опусте­ния деревень.

Сюда ездят и будут ездить, чтобы испытать на себе нравственную целительную силу Севера, как в Ита­лию, чтобы испытать целительную силу европейско­го Юга.

Д. С. Лихачев «Русский язык»

Самая большая ценность народа - его язык, - язык, на котором он пишет, гово­рит, думает. Думает! Это надо понять доско­нально, во всей многозначности и многозна­чительности этого факта. Ведь это значит, что вся сознательная жизнь человека проходит через родной ему язык. Эмоции, ощущения - только окра­шивают то, что мы думаем, или подталкивают мысль в каком-то отношении, но мысли наши все формулируют­ся языком.

Вернейший способ узнать человека - его умственное развитие, его моральный облик, его характер - прислу­шаться к тому, как он говорит.

Если мы замечаем манеру человека себя держать, его походку, его поведение , и по ним судим о человеке, ино­гда, впрочем, ошибочно, то язык человека - гораздо бо­лее точный показатель его человеческих качеств, его культуры.

Итак, есть язык народа, как показатель его культу­ры, и язык отдельного человека, как показатель его личных качеств, качеств человека, который пользуется языком народа.

Я хочу писать не о русском языке вообще, а о том, как этим языком пользуется тот или иной человек.

О русском языке как о языке народа писалось много. Это один из совершеннейших языков мира, язык, развивавшийся в течение более тысячелетия, давший в XIX веке лучшую в мире литературу и поэзию. Тургенев говорил о русском языке - «...нельзя верить, чтобы та­кой язык не был дан великому народу!»

А ведь бывает и так, что человек не говорит, а «плю­ется словами». Для каждого расхожего понятия у него не обычные слова, а жаргонные выражения. Когда та­кой человек с его словами-плевками говорит, он выяв­ляет свою циническую сущность.

Русский язык с самого начала оказался в счастливом положении, - с момента своего существования вместе в недрах единого восточнославянского языка, языка Древней Руси.

    Древнерусская народность, из которой выделились в дальнейшем русские, украинцы и белорусы , населяла огромные пространства с различными природными ус­ловиями, различным хозяйством, различным культур­ным наследием и различными степенями социальной продвинутости. А так как общение даже в эти древние века было очень интенсивным, то уже в силу этого раз­нообразия жизненных условий язык был богат - лек­сикой в первую очередь.

  1. Уже древнерусский язык (язык Древней Руси) при­общился к богатству других языков - в первую очередь литературного староболгарского, затем греческого (через староболгарский и в непосредственных сношениях), скан­динавских, тюркских, финно-угорских, западнославян­ских и пр. Он не только обогатился лексически и грамма­тически, он стал гибким и восприимчивым как таковой.

  2. Благодаря тому, что литературный язык создался из соединения староболгарского с народным разговор­ным, деловым, юридическим, «литературным» языком фольклора (язык фольклора тоже не просто разговор­ный), в нем создалось множество синонимов с их оттен­ками значения и эмоциональной выразительности.

  3. В языке сказались «внутренние силы» народа - его склонность к эмоциональности, разнообразие в нем хара­ктеров и типов отношения к миру. Если верно, что в язы­ке народа сказывается его национальный характер (а это безусловно верно), то национальный характер русского народа чрезвычайно внутренне разнообразен, богат, про­тиворечив. И все это должно было отразиться в языке.
    Уже из предыдущего ясно, что язык не развивает­ся один, но он обладает и языковой памятью. Ему спо­собствует существование тысячелетней литературы, письменности. А здесь такое множество жанров, типов литературного языка, разнообразие литературного опы­та: летописи (отнюдь не единые по своему характеру), «Слово о полку Игореве», «Моление Даниила Заточни­ка», проповеди Кирилла Туровского, «Киево-Печерский патерик» с его прелестью «простоты и выдумки», а потом - сочинения Ивана Грозного, разнообразные произведения о Смуте, первые записи фольклора и... Симеон Полоцкий, а на противоположном конце от Си­меона протопоп Аввакум. В XVIII веке Ломоносов, Дер­жавин, Фонвизин, - далее Крылов, Карамзин, Жуков­ский и... Пушкин. Я не буду перечислять всех писате­лей XIX и начала XX века, обращу внимание только на таких виртуозов языка, как Лесков и Бунин. Все они не­обычайно различные. Точно они пишут на разных язы­ках. Но больше всего развивает язык поэзия. От этого так значительна проза поэтов.
Какая важная задача - составлять словари языка русских писателей от древнейшей поры!

(I)Русская классическая литература - это не просто «литература первого класса» и не литература как бы «образцовая», ставшая классически безупречной благодаря своим высоким чисто литературным достоинствам. (2)Все эти достоинства, конечно, есть в русской классической лите¬атуре, но это далеко не всё. (З)Эта литература обладает своим особым лицом, индивидуальностью, характерными дня неё признаками. (4)И я бы прежде всего отметил, что творцами русской классической литературы выступали авторы, обладавшие огромной общественной ответственностью. (5)Русская классическая литература не развлекательная, хотя увлекательность ей свойственна в высокой мере. (6)Эта увлекательность особого свойства: она определяется предложением читателю решать сложные нравственные и общественные проблемы - решать вместе, и aвтору и читателям. (7)Лучшие произведения русской классической литературы никогда не предлагают читателям готовых ответов на поставленные общественно ¬нравственные вопросы. (8)Авторы не морализируют, а как бы обращаются к читателям: «3адумайтесь!», «Решите сами!», «Смотрите, что происходит в жизни!», «Не прячьтесь от ответственности за всё и за всех!». (9)Поэтому ответы на вопросы даются автором вместе с читателями. (10)Русская классическая литература - это грандиозный диалог с народом, с его интеллигенцией в первую очередь. (11)Это обращение к совести читателей. . (12)Нравственно-общественные вопросы, с которыми русская классическая литература обращается к читателям, не временные, не сиюминутные, хотя они и имели особое значение для своего времени. (IЗ)Благодаря своей вечности вопросы эти имели такое большое значение для нас и будут его иметь для всех последующих поколений. (14)Русская классическая литература вечно живая, она не становится историей, историей литературы только. (15)Она беседует с нами, её беседа увлекательна, возвышает нас и эстетически, и этически, дела¬ет нас мудрее, преумножает нашу жизненную опытность, позволяет нам пережить вместе с её героями десять жизней, испытать опыт многих поколений и применить его в своей собственной жизни. (16)Она даёт нам возможность испытать счастье жить не только «за себя», но и за многих других - за «униженных и оскорбленных», за «маленьких людей», за безвестных героев и за моральное торжество высших человеческих качеств... (17)Истоки этого гуманизма русской литературы - в её многовековом развитии, когда литература становилась иногда единственным голосом совести, единственной силой, определявшей национальное самосознание русского народа, - литература и близкий ей фольклор. (18)Это было в пору феодальной раздробленности, в пору чужеземного ига, когда литература, русский язык были единственными связующими народ силами. (19)Мы ничего не должны растерять из нашего великого наследия. (20)Книжное чтение и почитание книжное должно сохранить и для нас, и для будущих поколений своё высокое назначение, своё высокое место в нашей жизни, в формировании наших жизненных позиций, в выборе этических и эстетических ценностей, в том, чтобы не дать замусорить наше сознание различного рода «чтивом» и бессодержательной, чисто развлекательной безвкусицей. (21)Суть прогресса в литературе состоит в расширении эстетических и идейных возможностей литературы, создающихся в результате эстетического накопления, накопления всяческого опыта литературы и расширения её «памяти». (Д. Лихачёв)
1. Какое утверждение противоречит точке зрения автора? 1) Русская классическая литература стала фактом истории. 2) Увлекательность свойственна русской литературе. 3) Нравственно-общественные вопросы русской литературы вневременные. 4) В определённые исторические периоды русская литература была единственной силой, определяющей национальное самосознание русского народа. 2. Определите стиль и тип текста. 1) художественный стиль; рассуждение 2) научный стиль; описание 3) публицистический стиль с элементами научно-популярного; рассуждение 4) научно-популярный стиль; рассуждение 3. Какое слово содержит пренебрежительную оценку выражаемого им явленин? 1) замусорить 2) чтиво 3) морализировать 4) безвкусица 4. Каким способом образовано слово безупречная в предложении 1? 5. Какой частью речи является слово благодаря (предложение 13)? 6. Из предложений 14 - 16 выпишите словосочетание(-я) с определительными отношениями, зависимое слово которого(-ых) связано с главным по типу примыкания. 7. Определите, каким членом предложения является инфинитив пережить (предложение 15). 1) сказуемое 2) дополнение 3) определение 4) обстоятельство 8. Среди предложений 17- 21 найдите предложение с обособленным определением, имеющим однородные члены. Напишите номер этого предложения. 9. Среди предложений 1 - 15 найдите сложноподчинённые предложения с придаточным уступительным. Напишите номера этих предложений. В7. Среди предложений 1 - 10 найдите предложение, которое связа¬но с предыдущим при помощи лексического повтора, местоимений.и вводного слова. Напишите номер этого предложения. (l)Kaкoe же зеркало жизни наш язык! (2)Нет, он поистине слпорой в безобраз